Сергей Адамович Ковалев написал этот текст к собственному 80-летию, которое отметил конференцией «Страна в мире». В тексте легко узнаются мотивы статьи, опубликованной в «Новой» («За идеал ответишь?» №75 от 15 июля 2009) и собравшей около двух тысяч откликов на нашем сайте (количество просмотров — около 20 тысяч).
«Страна в мире» я понимаю буквально. Это не только Россия, и, может быть, в первую очередь не Россия. Я хотел бы думать о неких странах, которых пока нет, и о некоем объединяющем их Мире, который тоже еще не существует.
Применительно к этим странам и к этому миру центральным для нашей конференции мне представляется вопрос о совместимости Политики и Права, точнее, об условиях этой совместимости, еще точнее — о господстве и подчинении в рамках этой неразрывной пары.
Каковы реальные отношения этих двух? Устраивает ли эта реальность нас, ее невольных обитателей? Нуждается ли она в переменах и можно ли ее изменить? Готовы ли мы, проживающие все равно где на земном шаре, к таким попыткам? И к чему они могли бы привести? Как формируются цели огромных людских коллективов и возможно ли вмешательство в это целеполагание? И, наконец, применима ли к этой небезобидной совокупности вопросов блестящая формула Майкла Фарадея — «Нет ничего практичнее хорошо сделанной теории»?
Помилуй бог, я вовсе не пытаюсь предложить даже смутные очертания модели, которая была бы адекватна и умела бы что-то предсказывать. Я просто попробую показать несомненную, по-моему, и отчетливо нарастающую опасность нынешней глобальной политической конструкции; принципиальную неспособность существующих международных механизмов преодолеть эти угрозы; следовательно, острую необходимость искать альтернативную мировую политическую парадигму. Такое понимание было достигнуто более полувека тому назад и породило требование «нового политического мышления», выдвинутое целым рядом выдающихся фигур XX века — Бором, Эйнштейном, Расселом, позднее Горбачевым и Сахаровым. И еще многими другими. Понятие «новое политическое мышление», однако, не было развито, формализовано, ясно определено, оно заметно разнилось в понимании разных своих «родителей». Оно было страстно подхвачено поначалу, потом затрепано, выхолощено, превращено в штамп, постепенно почти забыто.
Уверен, что сейчас все еще не поздно вернуться к началу. Должен сказать, что, в отличие от большинства своих знаменитых единомышленников, А. Сахаров видел проблему в самом широком ее аспекте, несводимой только к отдельным вызовам современности, пусть даже самым острым. Он видел принципиальную неспособность устоявшейся мировой политической модели справиться со всей совокупностью этих грозных вызовов.
Характер отношений Права и Политики, учрежденный в СССР, самом стабильном, мощном и старом из тоталитарных государств недавней эпохи, порядок, послушно воспринятый как непреложная аксиома и навязанный всей Восточной Европе, — непросто преодолевается в сознании граждан. Хотя порядок этот, по сути дела, всего лишь политический произвол, огражденный служивым правом.
Мне кажется полезным, даже нужным, рассматривая проблему обратиться к истории протестных движений в СССР и Восточной Европе, начиная с 60—80-х годов прошлого века.
Независимая гражданская активность в СССР того времени ни в малейшей мере не воспринималась нами как политическая оппозиция, да и не была ею в общепринятом смысле этого слова. Наша активность была бесстрашной, открытой, наивной, непримиримой к тогдашнему официозу, но отнюдь не заявляла собственных политических целей и не была массовой. Нас называли инакомыслящими, диссидентами, позднее правозащитниками, но никогда — политиками. Впрочем, следователи и прокуроры настойчиво убеждали нас признать, будто мы имели сугубо политическую цель при помощи клеветы ослабить государственную власть, вызвать внутреннюю неустойчивость и международные осложнения. Однако постановив приговор, вам говорили: «Какой вы политический заключенный? Вы уголовник». Власть, диктовавшая приговоры, смотрела на нас со страхом и злобой, и это можно понять. Уж они-то, лгавшие каждым словом, хорошо знали, сколько весит правда, произнесенная вслух.
Разумеется, каждый из нас и без Рейгана отлично понимал, что мы живем в Империи Зла, тогда как достойным людям надлежит жить в ином государстве. Мы уверенно отвергали революционное насилие, но не сомневались, что КПСС никогда не станет иной и не уйдет в отставку.
Судите, насколько пригодны были условия для мирной, но непримиримой, заявленной, практически осуществляемой оппозиции в стране, в которой еще вчера просто факт несогласия с властью стоил жизни.
Впрочем, среди нас были тогда и очень немногие приверженцы политики — разумеется, традиционной политики, как она есть.
Большинство же, распространяя «Самиздат», протестуя против репрессий, безропотно отправляясь в тюрьму, учреждая подпольную независимую периодику (знаменитая «Хроника»), нимало не рассчитывало успеть увидеть политические сдвиги. Помню, как Б.И. Цукерман, один из самых высоких авторитетов той волны, на реплику о том, что Византия 300 лет заживо гнила, прежде чем рухнуть, задумчиво ответил: «Что ж, 300 лет меня вполне устраивает».
Наша «аполитичность» и была коренным советским отличием от идеологии и стратегии наших европейских братьев, стратегии великих бескровных революций.
Здесь следует важное для моей логики суждение. И я начну его с резкой сегодняшней переоценки этой тогдашней пресловутой «аполитичности». Сейчас я понимаю: подобно мольеровскому персонажу мы не подозревали, что говорим прозой — то есть занимаемся как раз политикой; что наши упреки, адресованные власти, и требования к ней это и есть сугубо политическая гражданская активность.
Мы отлично понимали, что эти требования принципиально невыполнимы для нашей власти, природа которой категорически несовместима с ними. Наши пожелания могла бы выполнить только другая власть, для которой они были бы столь же естественны, как для нас. Разумеется, мы желали своей родине иной государственности. Да ведь и заявляли же публично, как именно действовала бы иная, подлинно демократическая власть в ином, правовом и цивилизованном государстве. Ну, почему же все это не политические предпочтения, не политически мотивированная активность? Откуда вообще наша тогдашняя наивная, вполне искренняя уверенность в собственной аполитичности?
Дело в том, полагаю я, что наши суждения опирались на общепринятое, так сказать, «каноническое», представление о традиционной реальной политике, как о вековой данности. Политика — «искусство возможного». Ее условия и ее инструменты — «соотношение сил», «баланс интересов» и т.п. Такова природа политики, изменить ее нельзя, но в демократических государствах можно слегка корректировать, заставив считаться с общественным мнением. Это и происходит на цивилизованном Западе (что в некотором приближении верно, но об этом ниже).
Соответственно, политика для нас логически сводилась в то время исключительно к политической практике — к созданию партий, непременной борьбе за власть, к организационным усилиям, обязательным агитации и пропаганде и к прочим шагам, в условиях СССР заведомо конспиративным. Но мы не хотели подполья. Мы знали — у нас это кровь, и значит, бунт, «русский бунт, бессмысленный и беспощадный». И не оставалось другого выбора, кроме открытости и публичности, потому что молчать было стыдно.
Однако раз мы не занимаемся политикой, то чем же? Тогда уж Правом, самонадеянно решили весьма многие, почти все. Так на отечественной почве укоренилось совершенно до того неизвестное слово «правозащитник». И правда углубленный интерес, чтение, «мастер-классы» признанных знатоков делали свое дело. Но обостренное чувство справедливости и даже, может быть, не самая поверхностная осведомленность о принципах права не тождественны все же нормальной, прочной специальности.
Скажем так, мы поднаторели в праве, отнюдь не ставши специалистами. Но вот неизбежная, продиктованная стыдом и упрямством, беззащитно открытая, прямо-таки распахнутая позиция и публичность наших протестов внезапно стали нечаянным изобретением советского «диссидентства». Не побоюсь сказать, весьма значительным изобретением. Жизнь показала, что без этого невольного открытия наша новейшая история сложилась бы еще хуже. Незамысловатое поведение диссидентов вызвало к жизни три важнейших обстоятельства.
Первое. Эта бесстрашная, наивная правдивость, с несомненной очевидностью не преследующая никаких целей, кроме самой правды, не смущающаяся тюрьмой и психушкой, оказалась непременным условием, если угодно, практическим методом того самого «нового политического мышления».
Второе. Наша приверженность к праву (разумеется, ровным счетом ничего содержательного в саму сферу права не внесшая) мощно способствовала осознанию самой существенной политической максимы — право вне политики и над политикой . Понятно, что и она опять-таки из арсенала нового политического мышления. Эта максима — несомненно, глобального смысла. Но она имеет особое значение для русского сознания, ибо в таком точном и категоричном виде впервые была предъявлена российскому обществу стараниями диссидентов. Ведь в русской литературе, национальном сознании, традиции весьма высокий статус понятия справедливости сосуществовал с откровенным пренебрежением к «процедурному» праву, столь важному для западноевропейского сознания. Вспомним, например, ироническое, уничижительное, даже враждебное отношение Достоевского и Толстого к судебной процедуре. Стремление к абсолютной, божественной справедливости заставляло их отвергать саму идею справедливости земной, человеческой, секулярной. Может быть, это стремление к высшей, в противоположность праву неформализуемой, справедливости, стремление, имеющее религиозные истоки, парадоксальным образом способствовало распространению в России атеистических марксистских спекуляций, обещающих построить во всем мире справедливое общество подлинной свободы. Эта попытка установить справедливость и свободу вне права и против права обернулась кровавым кошмаром и семидесятилетним господством одного из самых несправедливых и тиранических режимов в истории России и человечества.
И третье. Позиция диссидентов оказалась убедительна простотой и очевидным бескорыстием. Мировому общественному мнению, к которому мы прямо обращались, было очень трудно не поверить нам — попробуй заподозрить в шпионаже, диверсиях, саботаже тех, чьи действия так прозрачны. Клевета? Какие странные соображения, какие тайные выгоды могли бы заставить явно интеллигентных людей клеветать на власть, сознательно выбирая свою судьбу — тюрьму или психушку? Железный занавес все больше походил на решето, злобные, алогичные, циничные сообщения официальной советской пропаганды о наших судах беспомощно проигрывали позиции подсудимых. На Западе больше не находилось фейхтвангеров или любителей поговорить с «кремлевскими мечтателями». Кстати, крепла догадка, что в Кремле мечтателей нет, да никогда и не было.
Забегая вперед, замечу, что вот это, третье обстоятельство сыграло большую роль (конечно, косвенную, опосредованную — и это важно подчеркнуть) в политической эволюции России. Заодно, это одна из иллюстраций, так сказать, «инструментария» того, что я называю «политическим идеализмом».
Теперь все точки над «i» расставлены. Итак, советские диссиденты-шестидесятники, нимало не озабоченные практической политической борьбой, выдвигали все же заведомо политические требования. В несвободной стране мы занимали позицию ответственного гражданского общества. Или, иначе — «строили идеал», как говорил Сахаров в своем знаменитом интервью. Политический идеал, заметим.
Поговорим о важных социальных факторах.
Мы хотели знать правду и говорить правду как она есть, независимо от того, кому она выгодна.
«Хватит врать» и еще «соблюдайте собственные законы» — вот основание нашей позиции. Не так уж мало, по правде говоря, хотя заведомо недостаточно.
Увы, наша правда не нужна была обществу. 999 из тысячи были шокированы или оскорблены ею, полагали ее тщеславной попыткой неудачников обрести известность, либо опасной игрушкой прожектеров, витающих в облаках.
Иначе и не могло быть — все мы родом из так называемой «новой исторической общности» — советского народа, селекционированного, заново созданного Сталиным.
Народ терпеливый, раболепный, подозрительный, злобно презирающий рефлексии, — значит, интеллектуально трусливый, но с известной физической храбростью, довольно агрессивный и склонный сбиваться в стаи, в которых злоба и физическая храбрость заметно возрастают. Вообще-то, эти свойства есть в любом народе, разница только в выраженности. Сталинские же селекционные критерии, были весьма высоки. Эти качества прямо планировались печатью и добровольно-принудительными собраниями как суперважная государственная задача: развитие в народе этих свойств, необходимых строителям коммунизма, но называемых, разумеется, совсем иначе — патриотизм, сознательность, бдительность, верность партии и проч. Сталин отлично понимал, что без такого народа, всецело и искренне подчиненного ему, его жесткие, императивные, втиснутые в минимальные сроки, государственные планы рухнут, и вел свой отбор на страх, раболепие, подлость вполне сознательно, хотя и не думал, конечно, в понятиях сельскохозяйственной селекции.
Народ создавали методом, профессионально называемым «селекция на провокационном фоне».
Селекционной делянкой, а заодно и воспитательными учреждениями, ясно, были лагеря, раскулачивание и коллективизация, чистки, проработки, верноподданные демонстрации, гражданский долг доносительства, уроки ненависти на политучебе, просто учеба с ее промывкой мозгов и проч. Все очень просто — строптивые погибали или сидели подолгу и не рожали детей, а робкие или подлые рожали. С той наследственностью, какую предложит отпрыску генная комбинаторика после сталинской селекции. И воспитывали своих детей соответственно собственным жизненным правилам.
Успех селекции — устойчивость выведенного сорта или породы. Сталинский успех очевиден. Его страна наполнена его поделками. Позвольте мне на этот раз в виде исключения не говорить о нашей нелегитимной власти, наших, с позволения сказать, «выборах», нашем «басманном правосудии», нашей бездействующей Конституции; даже о Чечне, даже о политических убийствах. Публика собралась грамотная, все всё знают, все читали и писали. С устойчивостью сортов и пород полный порядок. И никому не стыдно. Никаких тебе майданов.
Это и есть красноречивый результат селекции.
Сталин впечатляюще завершил нравственный коллапс нации, который господствует до сих пор.
Что касается СССР, центра силы и узурпатора социалистического лагеря, предшественника России, социологический его портрет накануне неожиданных решительных перемен, таким образом, весьма печален.
Иначе обстояло дело в Восточной Европе, где некая протестная активность развивалась примерно синхронно с нашей. Дряхлеющий тоталитаризм не сумел раздавить в своих колониях остатки европеизма. Та критическая масса граждански озабоченных, обладающих нравственным авторитетом, честных людей, которая превращает толпу обывателей в гражданское общество и которой мы лишены до сих пор, уже была в Восточной Европе в 80-е годы — восстановилась довоенная. Соответственно, и КОС-КОР, и Хартия-77 обрели политические цели быстро и естественно — им было на что опереться. Вожделенная и всеобщая восточноевропейская цель — вырваться из цепких советских объятий не имела права спровоцировать бунт. Ее мирное воплощение нуждалось в народной опоре и обрело ее. Лидеры великих восточноевропейских мирных революций блестяще воспользовались своим шансом защитить свободу в мире. Их победы стали самым важным общественным событием прошлого века, вполне сравнимым с победой над фашизмом.
А наша активность в то время диктовалась упрямым стремлением заслужить право на самоуважение. Тогда появилось не так уж мало людей, готовых купить себе это право за тюремный срок. Это была чисто нравственная оппозиция. Повторю, эта активность интеллектуалов никакого прямого влияния на политическую эволюцию страны тогда не имела. Тогда только начинало складываться такое опосредованное Западом влияние.
Другое очень важное различие между нами. Восточноевропейские лидеры (например, «Солидарности» или «Народного фронта») точно знали, чего хотят. Они возвращались в свое, может, не идеальное, но достойное прошлое, свой, доподлинно знакомый, европейский дом. Что занимало нас, кроме наших личных белых риз? Мы размышляли о далеком будущем, неведомом и туманном. По словам Сахарова, «строили идеал». И постепенно поняли, что строить не нужно — идеал давно готов.
Вот давно и успешно работающая модель. Обеспечивает государству и обществу способность к динамичному развитию, а каждому гражданину свободу, безопасность, независимость и достоинство. Нужно поставить власть под контроль закона и общества — это так просто и убедительно, чего же еще.
Мы оказались куда большими западниками, нежели сама западная элита. (А вот Сахаров уже тогда видел пороки и недостаточность западной реальной политики.)
Мы верили в универсальную ценность Права и Свободы. Верили, что именно эти ценности и есть движущая сила свободного мира — осознанная, постоянно преследуемая цель его развития. Что постепенно создается интегральная конструкция мира, свободная от бесстыдной и жестокой борьбы национальных эгоизмов.
Увы, мы принимали желаемое за действительное. Это было грустное открытие, но не убийственное. Идейные основания западной модели все же привлекали нас гораздо больше, нежели текущие реалии. Мы не хотели видеть, что эти красивые идейные основания не выдерживают столкновения с разобщенностью расколотого мира, что модель требует единого закона и единой власти. И потому она неспособна работать на поле злобного столкновения национальных эгоизмов. На таком поле эта модель годится лишь для пышных имитаций. Работают же на нем методы реальной политики, добротно описанные Макиавелли.
Позднее я близко наблюдал эти имитации и этот макиавеллизм в Женеве и Страсбурге. Позднее возникли соображения о том, что если враждующий и лгущий мир не воспринимает честную модель, то изменять, быть может, следует не модель, а мир.
Но тогда мы находили, что идеал готов, и могли добавить лишь восторженную уверенность неофитов: осознание его единственности , императивного смысла и глобального масштаба. Вот мы и мыслили в планетарных границах этого «политического идеализма», тогда еще не названного по имени.
Неверующие и агностики, преобладавшие в нашем круге, приняли религиозный принцип: «Делай, что должно, и будь, что будет». Мы и действовали так, будто именно от нас зависело внедрение идеала в мировую политику. Напротив, ни один политик не считает торжественно провозглашенные принципы государственным обязательством и не верит в их осуществимость.
Противостояние «политического идеализма» и «реальной политики» — центральное противоречие современности — определяет глобальный нравственный кризис и настоятельно требует разрешения.
Коренное различие этих направлений — несовпадение шкалы оценок. Для идеализма на вершине шкалы принцип, норма, процедура никак ни от какого интереса не зависящие , но воплощающие совокупность идей (свободы, равноправия, гуманности — достаточность или избыточность критериев можно обсуждать) и набор табу. Это главный приоритет, и только он ложится в основу всех частных решений.
А первый приоритет реальной политики, наоборот, некий интерес (суверенитет, геополитические интересы, экономические, да мало ли) или совокупность интересов; в меняющихся обстоятельствах приоритетность интересов меняется, и в конфликте интересов главная роль принадлежит обстоятельствам, а не ценностям. Лицемерие, обман, экспансия, агрессивность, недоверие, закрытость, национальный эгоизм веками были традиционными методами реальной политики , оружием дипломатической войны каждого против всех. Продолжением ее хладнокровно признавалась настоящая война. Такими методами не приходилось гордиться, но и скрыть их было невозможно; они считались неизбежными, единственными и потому приемлемыми — даже обязательными. Вот почему ни сталинские миллионные жертвы, ни нацизм, ни едкий позор Мюнхена и Ялты не были восприняты в мире как смертельная угроза цивилизации, требующая жесткого ответа. Такой ответ почитался невозможным, политика же — «искусство возможного». Лишь однажды в истории осознали, что это «искусство» зашло слишком далеко; что «возможное» и «невозможное» должно зависеть от нас, от того, что мы согласны допустить. В середине ХХ века всерьез показалось, что кровавый кошмар двух мировых войн, химическое и ядерное оружие, Холокост и сталинские депортации народов наконец убедили мировое сообщество в необходимости строить новую парадигму, новую политическую конструкцию мира.
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68
Вот почему Устав ООН и Всеобщая декларация прав человека представлялись ключевым моментом истории, необратимым началом нравственного преобразования мира. Не тут-то было.
Перечень примеров циничного пренебрежения международного сообщества к собственным высокопарным заявлениям занял бы тома. Вспомним ковровые и атомные бомбардировки мирных городов; пол-Европы, отданные сталинской тирании. Довольно мифов, никого Советская Армия не освободила — армия, отражавшая атаку агрессора, мгновенно превратилась в орду захватчиков, да еще насильников и мародеров, как только перешла границы СССР. Кем и как вдохновлялось это мародерство, как оно вспыхнуло и развивалось — особая тема. Вспомним также и Нюрнберг, где один людоед судил другого людоеда за каннибализм (вот пример — три дня Трибунал слушал эпизод обвинения нацистов в расстреле тысяч польских офицеров в Катыни, а каждый участник суда точно знал, кто и когда убил поляков). В этот ряд, естественно, становится многое из практики Совета Европы, ОБСЕ, комиссий ООН, Евросоюза.
В центре мировой политики по-прежнему амбиции и «геополитические интересы». Традиционная политика приспособила универсальные ценности к делу как свой рабочий инструмент. Великие принципы отодвинуты в область ритуальной риторики и используются ради имитаций. Но воплотить новую парадигму реальная политика не способна — они несовместимы. Лукавое использование ворованных идей дискредитирует их перед публикой.
Еще того хуже — realpolitik и самые благие намерения всегда и неизбежно ведут в пучину опасной безнравственности. Заявленные высокие цели, отделившись от политической повседневности, превращаются в лозунги — чем более пышные, тем более лживые. В рамках реальной политики совершенно невозможно было не допустить в Нюрнберг катынских палачей; конечно, были неотвратимы и ялтинский сговор и выдача Сталину многих тысяч людей в каторгу и на смерть. И вся русская история последнего полувека не есть ли поглощение искренних намерений реальной политикой? Многие мерзости начала реформации СССР скорее судьба, нежели вина горбачевских «архитекторов перестройки», окруженных злобной сворой политбюро. Видимо, даже и кровавая давка в Тбилиси, даже и танки в Вильнюсе. Реальная политика тянет преступную цепь. Тогда, может быть, трагедия Чечни коренится в Сумгаите, Баку, Ходжалы и Вильнюсе и со временем прольется кровью где-то еще? И очень условные президентские «выборы» 1996-го аукнулись нам гаерством, с позволения сказать, «выборов» 2007-го и 2008-го? Заколдованный круг realpolitik докрутился до Путина. И не вырвавшись из круга, не избыть нам своей раболепной, жестокой и лживой истории. Методы реальной политики подчиняют себе цель, превращая ее в свое подобие, они не годятся для достижения высоких целей. Развилка между реализмом и идеализмом в политике по природе своей не предполагает третьего решения, хочешь не хочешь, придется выбирать из двух.
Реальная политика — естественный и очень приспособленный инструмент, обеспечивающий государству сносное существование в условиях «войны каждого против всех», — подогнана к своей роли: уберечь государство от потерь, а при случае дать ему поживиться за счет соседа. Солидарно преодолевать в разрозненном мире глобальные угрозы, одинаково гибельные для друзей и врагов, этой политике не приходилось никогда.
Реальная политика жизненно опасна, притом неотвратимо . Сейчас ядерный баланс — единственный серьезный фактор мира. Но даже вместе с паритетом в обычных вооружениях это балансирование очень опасно само по себе. Сколько можно? Чеховское ружье на стене это не только законы драматургии. Это закон жизни. Ядерный клуб вырос вдвое, и остановить его рост нельзя. Легко найдутся режимы-изгои, готовые шантажировать на грани ядерной схватки, несмотря ни на какое сдерживание. Конечно, можно покупать безопасность уступками, но бандиты имеют обыкновение наглеть. Не придется ли тогда задуматься над словами: «Есть вещи и поважнее мира»? Да и ублюдок реальной политики, терроризм, вполне способен теперь выдвигать глобальные угрозы. Между тем раздробленный мир может ответить на них лишь полицейскими, паллиативными мерами и явно не в состоянии лишить терроризм его народной базы.
Но помимо военных опасностей стремительно нарастают грозные вызовы иного рода. Энергетические проблемы, исчерпание других ресурсов, острые климатические и экологические проблемы — все они уже не имеют локальных решений. Они требуют честных, скрупулезных согласований и предельного напряжения сил. Реальная политика не умеет ни того ни другого — она ведь ищет свой интерес и подозревает всех во всем.
Есть, наконец, самый страшный, по-моему, грех этой политики. Она развращает граждан. Контроль общества над властью становится невозможен там, где господствует «искусство возможного». В самом деле, что еще вы можете требовать от власти, если вас уже убедили в неизбежности и нравственности вранья? Это цена разобщенности и своеволия государств.
Реальная политика опасна, но и «отменить» ее , разумеется, тоже невозможно .
Страны должны как-то взаимодействовать, а другого аппарата для этого у них просто нет. Национальные эгоизмы реально существуют. А всеобщее законодательство реально отсутствует. Понятно, что новая наднациональная идеология не может одномоментно вводиться коллективным волевым решением. Попытки провозглашения новых целей свелись к лицемерной лозунговой кампании, ибо декларации о намерениях невыполнимы в отсутствие единого закона и единой власти.
Опрометчиво рассчитывать на «внутреннее» преобразование реальной политики.
Это невозможно даже психологически. Как всякая серьезная профессия, политика осуществляет отбор и воспитание кадров. Поэтому для глобальных преобразований совершенно бессмысленны «комитеты мудрецов» и проч. Все эти экс-президенты, экс-министры и другие бывшие профессионалы, люди, с молодых ногтей пропитанные политической прагматикой. Весь их огромный жизненный опыт почерпнут исключительно в «искусстве возможного». Им и в голову не придет мыслить в других категориях. Те же сомнения и ограничения полностью приложимы к ооновским представителям государств, тем более к аппарату ООН. Вот почему остро необходима коренная реформа ООН, или лучше создание альтернативной организации, где собраны представители не Государств, но источников власти — народов .
Итак, выход в давлении извне.
Мирное давление на власть извне — это только общественное давление. Конечно, оно может и должно быть международным общественным давлением. Но мыслимы и некоторые новые отважные политические партии, сознательно и открыто предпочитающие отдаленные общечеловеческие перспективы текущей борьбе за власть и текущей политической прагматике. Вероятность возникновения таких партий не нулевая, как показывает пример ранних немецких «зеленых».
Но куда давить? К чему стремиться?
«Надполитичный» всеобщий Закон; следовательно, наднациональные властные органы .
Итак, марксистская циничная догма права, «обслуживающего государственную власть», должна быть решительно обрушена, право — жесткие рамки власти, вовсе не ее инструмент. Государство должно, в самом деле, стать важным аппаратом, обслуживающим общество, эта максима должна утратить свое лозунговое лицемерие.
Естественно, эти фантастические перемены принципиально возможны лишь в большой и сильной совокупности государств, каждое из которых отказывается от весьма значительной части своего суверенитета. Высшая цель этой совокупности — общечеловеческие ценности и интересы. Территориальный предел, к которому она стремится, — земной шар. Понятно, что эти стремления и их осуществление могут развиваться только постепенно. Первоначальный союз должен стать готовым к принятию новых членов, а те пожелать войти в эту ассоциацию. Причиной такого желания могут стать лишь очевидные и весомые преимущества нового статуса, причем практические. Ясно, какого времени и сил требует такое развитие мировой ситуации. Дадут ли история и глобальные вызовы время и возможности для него? Впрочем, идея глобализации уже господствует в мире. Более того, мы свидетели первых шагов ее обнадеживающего воплощения — Евросоюз. Думаю, нам необходима глобализация прежде всего нравственная, правовая, политическая, социальная. Главенствующая сейчас экономическая, очень важная, разумеется, должна все же передать свой приоритет этим идеям. Можно предполагать, кстати, что тогда стало бы гораздо меньше антиглобализма.
Право эффективно работает только тогда, когда существуют санкции. Значит, наднациональные органы должны обладать подавляющей силой .
Представляется очевидным, что государства-члены, объединившиеся в упомянутый союз, должны полностью разоружиться; напротив, наднациональные силовые структуры должны обладать вооруженной мощью, обеспечивающей абсолютное преобладание в любой ситуации где угодно внутри союза; более того, в любой точке вне союза, пока это сообщество не охватит весь земной шар.
В государствах-членах, вероятно, необходимы незначительные полицейские формирования.
Ну вот, договорились. Я начинал с высшей, абсолютной ценности прав и свобод личности, теперь предлагается модель абсолютной военной мощи центра, небезызвестная идея «добра с кулаками».
Что ж, о трудностях этого рода я еще скажу несколько слов. Сейчас замечу только, что добровольные члены ассоциации добровольно же делегируют наднациональным структурам свой суверенитет (тот самый, который, заметим, включает же в себя и военную мощь, и идею превосходства). Вступление в ассоциацию, по-видимому, должно быть обусловлено придирчивой оценкой готовности кандидатов, а выход — беспрепятственным.
Допустимо ли вообще насилие ради поддержания общественной безопасности и порядка? Человеческий суд по своей природе не может быть совершенным. Однако, не желая подвергать граждан опасности, мы подчас вынуждены распоряжаться чужой судьбой и свободой. Представьте себе, что произошло бы, если бы тюрьмы были упразднены в один прекрасный момент.
Мировое правительство ? Не думаю. Скорее суд и мощный «судебный исполнитель».
Единое законодательство вводит строгие рамки для власти, устанавливает приоритеты и табу политики, процедуру принятия решений, но не предлагает сами конкретные решения. Идея мирового правительства, конечно, гораздо большая унификация практической политики, нежели диктует право и нежели необходимо. Не следует стеснять инициативу и поиск.
Важно, чтобы главный наднациональный орган был занят единственной и главной задачей — реальным воплощением универсальных прав и свобод в политике, пресечением любых нарушений права любых меньшинств в любой точке союза. Вероятно, независимость и беспристрастность этого органа может быть обеспечена подобием судебной процедуры. Вероятно, должна существовать вторая, исполнительная половинка этого органа. Вероятно, должно быть разделение власти между этими частями, чтобы осуществились «сдержки и противовесы».
С чего начать?
В 1972 году Сахаров предложил создать в ООН новый Комитет, который состоял бы не из представителей государств, а из международных авторитетов в личном качестве (прежде всего с безупречной нравственной репутацией). Комитет имел бы право принимать к рассмотрению любые проблемы, но никаких административных, организационных, иных последствий его решения не влекли бы. Он имел бы лишь одну привилегию — упомянутые в его решениях правительства обязаны публично рассмотреть его рекомендации и публично же ответить на них. Иными словами, такой коллективный международный омбудсмен.
Ясно, что думать о такой структуре в ООН — верх наивности. Она не может состояться. Потому что ООН задумали и создали люди, непохожие на Сахарова. И они создавали представительства государств, а не их населения. Видимо, такая ООН взаправду нужна, чтобы Правительства могли обсуждать свои проблемы друг с другом. Но это не Объединенные Нации. Это клуб Правительств.
Однако то, что нельзя осуществить в ООН, вполне возможно создать самочинно. Кто мешает группе частных лиц, отобравшей самое себя по неким, ею же самой выбранным критериям, периодически собираться и обсуждать, что она пожелает, заказывать экспертные оценки — в общем, исследовать общественные и политические проблемы и публиковать результаты? Такая работа, по крайней мере, ее начало, не требует больших денег. Но попытки организовать ее, предпринятые вместе с Гефтером, Даниэлем и Кучериненко, пока не встретили понимания — пожалуй, наоборот.
Каждый из приведенных пунктов можно было бы развивать и обсуждать. Может быть, это было бы полезно когда-нибудь сделать. Но сейчас, после беглого обзора этой, прямо скажем, фантазии, с удивлением замечаешь, что в большинстве пунктов ничего нового и нет. Ибо предстает, в общем, знакомая картина цивилизованного федерального государства, хорошо, как теперь говорят, «обустроенного». В нем сочетаются очень сильная федеральная власть и очень широкая автономия субъектов. Как полагается, централизованы и жестко контролируются конституционные основы и жизненно важные государственные функции. Но и автономия распространяется на некоторые черты порядка управления, экономическую политику, многие разделы законодательства.
Да и сами конституционные основы — универсальные ценности — отнюдь не новость, заявлены больше двух веков назад.
Кардинальное новшество — высший приоритет этих ценностей, как жесткая законодательная норма , обязательная при любых государственных решениях.
И обладающий высшей властью наднациональный орган, отягощенный всего одной задачей — наблюдать за практическим воплощением этого приоритета.
Отсюда две принципиальные трудности — проблема выбора и проблема узурпации власти. Обе на грани выживания. Представим себе, например, проект «сахаровского Комитета» в действии. Кто победит в дуэли — осведомленность и ответственность или электоральные технологии? То же и со второй смертельной опасностью. Особые полномочия — это особые искушения сохранить за собой власть навсегда.
Ответ на эти угрозы я позволю себе назвать «этюдами оптимизма».
Описанные опасности выглядят непреодолимыми, но они не новы. Это те самые пороки демократии, которые делают ее ужасным, но лучшим из придуманных способом управления. Оказывается, представительная демократия умеет все же их преодолевать. Увы, очень медленно, с колебаниями и ошибками, но умеет. Честная борьба на выборах, разделение властей, власть закона, независимый суд — весьма эффективные инструменты, хотя и не абсолютная гарантия общественного благополучия. Нужно просто посмотреть на внутреннюю политику цивилизованного демократического государства. Что и говорить, вряд ли внутреннее развитие современных европейских стран и США могло бы привести к тоталитаризму. Гарантии заметно возрастают, если названные институты поддержаны гражданской ответственностью общества.
Просто нормальные механизмы демократии немедленно начинают работать, как только есть единое законодательство и единая власть.
Очень важно заметить, что идея демократии отнюдь не тождественна «реальной политике» — прямо наоборот. Я бы сказал: «торжество реальной политики — сон демократического разума».
Сейчас модно хвалить деидеологизацию политики. Думаю, это явное недоразумение. Ну, во-первых, «деидеологизация» — тоже некая идеология. Другое дело, что цивилизованная власть в цивилизованном мире обязана охранять Свободу и Справедливость, то есть Право. Право в том числе на мирное соревнование мирных идеологий; власти важно следить, чтобы это было действительно мирное соревнование. И, конечно, не надлежит силком внедрять какую-либо. Вот это и есть идеология правильной власти. Вообще, борьба идеологий — важная сторона общественного развития. В этой борьбе идеологии погибают, возрождаются, изменяются. Иные, как фашизм или коммунизм (тот, который мы знаем), терпят сокрушительный крах и теперь, думаю, просто агонизируют.
Я бы очень хотел, чтобы одной из первых сейчас проиграла бы идеология «национальных (они же государственные) интересов», основа и оправдание реальной политики и маскируемого, но повсеместно работающего принципа «цель оправдывает средства». Я считаю вдохновляющей надежду на победу идеологии наднациональных, общечеловеческих интересов. Я нахожу примитивным и, простите, довольно глупым распространенное опасение какого-то ущерба для национальных культур и «самобытности» от международной интеграции. Напротив, нет лучшей гарантии для всех этих самобытностей, нежели хороший общий закон и независимый суд, — это так очевидно, что доказательства были бы неприличны. Вот грубо изложенная схема, которая мне кажется, могла бы стать путем к «миру миров», о котором говорил М.Я. Гефтер.
Но есть всего один способ перейти к этому миру, как было уже сказано. Это наше общее неустанное давление. Ибо без него ни одна государственная власть не сдвинется в этом направлении, ограничивающем ее самое и мешающем сладко жить.
Я резюмирую. Советское сопротивление режиму не могло занять позицию практической политики. В тогдашнем СССР это было бы просто смешно. Это не только внешние обстоятельства. Тут есть и наша вина. Но есть и дарованное историей преимущество. Освобожденные от традиционных политических беспокойств, решаемых традиционными методами традиционной realpolitik, мы остались наедине с мучительными вопросами. Речь о том, например, что такое «патриотизм», а что — «гражданская ответственность»; и главное — неужели неизбежные столкновения интересов могут разрешаться только оглушительным враньем, шантажом, угрозами, экономическим или силовым давлением, наконец, кровью?
Большинство из нас считали, будто мы занимались не политикой, а правом. Это коллективное заблуждение, наше дело как раз политика, только это не было реальной политикой . Мы просто честно и упрямо стремились воплотить идеал в жизнь. Наша политика была в поступках по канонам политического идеализма. В этом наш вклад в наше общемировое дело.
Лидеры же великих восточноевропейских мирных революций в противоположность нам не могли не заявить политических амбиций. Это стало их долгом, исторической ролью, их шансом поддержать свободу в мире, постоянно и повсюду ущемляемую свободу, защищать которую, увы, находится мало охотников. Они выполнили эту работу наилучшим образом. Конечно, в этой работе неизбежно была какая-то доля realpolitik. Но это была самая минимальная доля и, наоборот, заведомо преобладал политический идеализм — движущий мотив всей работы. И это тоже не могло быть иначе.
Два сильных фактора определяли, по-моему, такое подавляющее преобладание идеализма. Первый — это природа людей, вступивших в борьбу с тоталитарными режимами. КОС-КОР и «Солидарность», Хартия-77 и Народный фронт, «Хроника», Инициативная группа и МХГ — они ведь не были полем для карьеры или поисков достатка! И второй фактор — внутренняя природа оппонентов, тех, кто олицетворял режим. Вот уж они-то в реальной политике, как рыба в воде.
Заметим, что борьба с тоталитарным коммунизмом его же оружием, методами реальной политики — дело вовсе бессмысленное. Если бы кто-то овладел этим оружием достаточно, чтобы драться на равных, так зачем бы ему воевать с режимом? Такому нужно встать в его ряды и искать свое счастье внутри, что мы омерзительно часто и наблюдаем сейчас в нашем отечестве.
А теперь вопрос — что делать сейчас восточноевропейским диссидентам того славного времени, ставшим теперь серьезной политической силой, и нам, упрямому гонимому меньшинству? Есть ли вообще что-то, что мы могли бы или даже должны были бы делать вместе?
Есть очень важная работа, для которой нет других работников, кроме них и нас. И наших наследников, продолжателей общего дела, которые образованней, умнее, лучше нас. То есть тех, кто знал, на что идет, и не ждал нечаянных подарков судьбы. Похоже, что мы уже несколько опоздали с этой работой. Это наше общее упущение. Немножко поколебавшись, я бы даже сказал — грех.
По-моему, не нужно было так подробно агитировать за эту работу, все мы чувствуем ее своей кожей. Нам нужно добиться, чтобы универсальные ценности, в которые мы имеем честь верить всерьез, перестали быть лживыми заклинаниями в опытных политических устах.
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите [email protected] или звоните:
+7 (929) 612-03-68