СюжетыОбщество

Он мотал срок за Петрушку

1 апреля писателю Льву Разгону исполнилось бы 100 лет. А 13 лет назад с ним беседовал наш обозреватель Станислав Рассадин — о том, что важно и сегодня

Этот материал вышел в номере № 22 от 31 Марта 2008 г.
Читать
Еще задолго до того времени, когда я услыхал, что Лев Разгон читает приятелям свою потрясающую лагерную прозу, — до того, говорю, в годы, когда эта проза писалась, но не рисковала показываться сторонним глазам, до меня стали доходить...

Еще задолго до того времени, когда я услыхал, что Лев Разгон читает приятелям свою потрясающую лагерную прозу, — до того, говорю, в годы, когда эта проза писалась, но не рисковала показываться сторонним глазам, до меня стали доходить обстоятельства его прошлого, также потрясавшие воображение…

Лев Эммануилович, давайте я вам расскажу, какие про вас ходили легенды, а вы поправите — где правда, где вымысел. Итак: в 38-м вам дали десять лет…

— Уже неточность. Да, взяли меня 17 апреля 1938 года, но получил я сначала пять лет. В лагере, правда, добавили еще столько же — за «антисоветскую агитацию», но я сочинил такую гениальную жалобу, что мне второй приговор отменили. Исключительный случай.

Ладно. Вы дослушайте. Значит, когда вы, отсидев, стали уже ссыльным, то познакомились с Ревекой Ефремовной, с вашей Рикой, которая еще отбывала свой срок. И стали дожидаться ее освобождения. В то время вы работали в типографии…

— Да не работал я в типографии!

Потерпите, Лев Эммануилович! Любопытно же, как возникают легенды… В общем, там, в этой типографии, где вы, оказывается, не работали, в газетный номер шел, как обычно, портрет Сталина, но клише было такое неудачное, что вы будто бы сказали: «Да это же не лицо, а какая-то свиная морда!». И — готово: еще десять лет. Так что уже Рика, кончив свой срок, стала дожидаться вас…

— Ничего похожего. Вернее, очень немногое. Когда после лагеря кончились три года моей ссылки, мы с Рикой поехали в Ставрополь, где снова арестовали сначала ее, потом и меня. А что касается клише… Я работал методистом в кабинете культпросветработы и однажды писал либретто плаката об, извините, сталинском плане преобразования природы. Портрет действительно вышел плохим, и я предложил: «Наверное, слишком подпилили клише, вот и получилась такая петрушка». Немедленно — донос: вождя мирового пролетариата назвали Петрушкой! Вот тут в самом деле — еще десять лет и пять по рогам.

…Мои семнадцать лет, как я назвал свою книгу, — «плена в своем отечестве», были, конечно, годами самых больших несчастий, но и самыми важными. До лагеря я был другим человеком. Не то чтоб плохим — нет, никого не предал, никого не обидел. Но будучи верующим в коммунизм, любя Советскую власть, понял свою ответственность за все только в лагере. Понял свою главную вину и стал дико жалеть людей — а до лагеря не жалел… То есть что значит: не жалел? Разумеется, было жалко, что люди гибли от голода, жаль кулаков, которых ликвидировали как класс, но, говорил я себе, что делать, историческая необходимость! Такая жалость вообще могла быть у кого угодно, даже у Берии, но в лагере я научился жалеть просто людей. Как Ивана. Как Петра. И, кроме того, возникло чувство стыда перед ними, которое меня не оставляет и теперь: я ведь поддерживал эту власть…

И долго в вас пробуждалась эта жалость?

— Вы знаете, Стас, пробудилась сразу, в тюрьме. Наверное, душа была готова: характер ведь был не злой, скорее добрый.

Вот! Когда появилась ваша проза, она, помимо всего прочего, восхитила меня своей, простите за старомодное слово, безгневностью. Тем, что страдания вас настолько не ожесточили против людей и мира, что вы способны сдержанно рассказать даже о таком чудовище, как палач Ниязов. Мне кажется, я бы так ни за что не смог, но понимаю, что в этой скорбной сдержанности — особая нравственная сила. Это с одной стороны. А с другой — знаете, что меня удручает, когда я читаю сочинения некоторых из тех, чья судьба сходна с вашей? Казалось бы, обнимитесь после общей трагедии, которая вас настигла, но нет. Идут какие-то счеты…

— Да, это недостойно. То есть лагерные счеты возможны, но совсем в другом смысле: есть ли в воспоминаниях вранье, лукавство? А попадаются. Даже, как я считаю, в солженицынском «Архипелаге». Великая книга!.. Правда, не соглашусь с авторским определением «опыт художественного исследования» — скорее так можно сказать об «Одном дне Ивана Денисовича», а «Архипелаг ГУЛАГ» — публицистика, пусть не всегда точная, но прекрасная в своем запале, великая в своих последствиях. И все же в ней есть то, чего я не принимаю: партийность Солженицына, в которой, как во всякой партийности, неизбежен элемент лукавства. Например, умолчание о 37-м годе: мол, коммунисты резали друг дружку — и хрен с ними…

Власть и интеллигенция — вот проблема! Вообще-то я всегда помню слова Достоевского: мол, если бы нам пришлось строить здание самого светлого будущего, но для этого в фундамент необходимо положить одного-единственного замученного человека, согласились бы мы на таких условиях быть архитекторами этого здания? Для меня ясно: и Достоевскому, и просто традиционному российскому интеллигенту это претит. Но разве политику — не злодею, даже не дураку, а самому благородному и разумному — не приходится каждый день принимать такие противоестественные решения, идти на такие вынужденные жертвы? Даже если речь не о таком кошмаре, как война в Чечне. Егор Гайдар — разве и он не пожертвовал тысячами стариков, начав шоковую терапию?.. А с другой стороны — Андрей Синявский со своим диссидентским опытом говорит, что сотрудничество с властью в принципе исключено, что традицией нашей интеллигенции всегда была оппозиционность власти. Всегда — и навсегда? Но ведь это тоже попытка отнять личную волю, тоже стадность, пусть интеллектуальная… Можете размотать этот клубок? Тем более вы вроде бы близки к власти: как-никак, член Комиссии по помилованию при президенте.

— Попробую размотать. Все эти годы я был ельцинистом, помогал Ельцину, видел в нем много положительного — в том числе и решение создать нашу комиссию… Вернее, создал-то ее Сергей Ковалев, но Ельцин поставил подпись, и вот мы, как умеем, помогаем несчастным. Приговоренным.

Для вас это всегда синонимы?

— Вы знаете, Стас, в последний год доброго и либерального Горбачева были казнены 116 человек. А в первый год существования нашей комиссии это число уменьшилось до четырех. Ну, скажите, чего ради я, Булат Окуджава, Мариэтта Чудакова, занятые люди, тратим три дня в неделю — два из них читаем дела, на третий встречаемся, не получая за это, естественно, ни копейки? Почему Булат, которого палкой нельзя загнать на писательское собрание, не пропускает ни одного заседания? Почему? Я отвечу Пушкиным:

Я стал доступен утешенью;За что на Бога мне роптать,Когда хоть одному твореньюЯ мог свободу даровать!

Мы даем не свободу, но жизнь. И выходим со своих заседаний измученными, но с удивительно радостным чувством. С чувством, представьте себе, демиурга! Вот этому человеку должны были выстрелить в затылок, и он — да, негодяй, да, ужасен, но что бы вы мне, Стас, ни говорили: дескать, вечное заключение страшнее смерти, попробуйте об этом сказать Нельсону Манделе. Или — Вере Фигнер, Николаю Морозову, шлиссельбуржцам…

Вы угадали: скажу. Да ведь и помилованные говорят. Некоторые, как уж вы-то знаете, просят, чтобы их расстреляли — в наших тюремных условиях тянуть бессрочно действительно страшнее мгновенного конца.

— Да, просят, бывает. Но, говоря по-лагерному, или с понта, или в приступе отчаяния. Им кажется, что смерть лучше.

…Войти во власть — не значит поддерживать ее во всем. С ней можно сотрудничать, если она не безнравственна и не антинародна, а аморальна лишь в той степени, в какой аморальна всякая политика. Я имею в виду ваш пример с Достоевским. Конечно, случай с Чечней — экстремальный, но и сейчас проявлять интеллигентское чистоплюйство глупо.

Невеселый у вас получается вывод. Выходит примерно то же, что знаменитый адвокат Плевако сказал некогда про свечные щипцы: они, снимая нагар, помогают пламени быть ярче. Только Плевако это сказал про цензуру? А вы — про роль интеллигенции возле власти…

И Лев Эммануилович Разгон развел руками: дескать, а вы от меня чего же хотели? Утешительства, то бишь лукавства?

Кстати об авторе

В канун 15-летнего юбилея «Новой» у любимого обозревателя газеты, нашего Стародума Станислава Борисовича Рассадина вышла книга о Д. И. Фонвизине «Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы» (М., «Текст» при участии «Новой газеты»). Это переиздание — впервые книгу опубликовали в 1980 году в издательстве «Искусство». И она выдержала проверку временем. В восьмидесятые удивительно смелой, даже «непроходимой» она казалась, но бывали же чудеса. Сейчас снова кажется — время, что ли, в России движется по кругу?

В чем смелость? Пожалуй, прежде всего в самой постановке авторской задачи: кроме собственно судьбы Фонвизина, показать взаимоотношения российской неподконтрольной власти, передовых людей общества (впоследствии, после XVIII века, названных интеллигенцией) и «нации рабов». Это Рассадину блестяще удалось сделать. Недаром выдающийся писатель и историк Натан Эйдельман писал, что теперь фонвизинского «Недоросля» надо ставить с применением-приложением рассадинской книги, «вживившей комедию в общеинтересный контекст времени».

Замечательно в «Умри, Денис…» то, что для автора неразделимы жизнь и творчество его главного героя. Поэтому книга получилась объемной. На ее страницах оживают Екатерина Вторая, Никита Панин, Гавриил Державин… Кстати, читая Рассадина, вспоминаешь именно «Державина», книгу Владислава Ходасевича. По жанру и масштабу в нашей литературе «Умри, Денис…» можно сопоставить, кажется, только с ней. Да еще, наверно, с другой книгой самого Рассадина — о Сухово-Кобылине.

А его книгу о Фонвизине вы можете приобрести в киоске «Новой газеты» на Страстном бульваре, д. 4 (м. «Чеховская») и в больших книжных магазинах. Чего вам и желаем.

Отдел культуры

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow