Аллея призраков
…Под вечер я добрался до места последнего большого сражения Второй мировой войны — Зееловских высот.
<…> Я взял карманный фонарик и пошел к солдатскому кладбищу. Фонарик мне не понадобился: при полной луне надписи на зееловских камнях были хорошо различимы, они читались как истрепанные карточки из длинного библиотечного ящика какого-нибудь гуманитарного факультета, скажем, в Марбурге. Майер. Конрад. Валентин. Шиллер. Дойч. Зюс. Юнг. Все они были мертвы. Я попытался себе представить, какой могла бы стать эта страна, если бы они все были живыми людьми, а не надписями на камне. Незавершенный труд, несовершенная революция. Немецкий Поуп тоже был здесь, старый, сломанный. Шмелинг. Альберс. Одного звали Гутекунст. Типичное изобретение Мартина Вальзера, Леберехт Гутекунст или что-нибудь в этом роде, но размышлять о Германии было не время. Камни уже гудели в унисон и раскачивались, все кладбище насвистывало теперь знакомую мелодию: Where have all the Mayers gone? Где все Майеры теперь, где они остались? Все Дойчи. Все Зюсы. Все Юнги. Этим Юнгам, мальчишкам, в 1945-м не исполнилось даже двадцать, это была бойня восемнадцатилетних, только что со школьной скамьи. Большинство из них было зарыто в неглубоких воронках от разрывов мин, произошло так не из-за нацистской озлобленности или пацифистского ужаса, но потому что бойня была беспорядочной, быстрой, жестокой, и ничего другого не оставалось. Чаще всего на камнях в Зеелове встречалось имя «Неизвестный».
Я устал, настроение было ужасным. Я все шел и шел, бесконечно перебирая эти имена и эти истории, двигаясь кругами по густо усеянной надписями земле. Я думал о стране, в которой на протяжении нескольких дней или даже недель можно не встретить ни единого человека. Я достал пиво и присел на могилу, на ней значилось «Неизвестный». Какая насмешка. Неизвестного здесь не было ничего. Все было известно, я всегда точно знал, где я шел и где останавливался, а случалось мне чего-либо не знать, как поблизости непременно отыскивался кто-нибудь и все мне растолковывал.
До этого в военном музее Зеелова мне объяснили, что я полдня ходил по Аллее Повешенных и завтра пойду по ней дальше. Весной сорок пятого так называлось все длинное шоссе от Мюнхеберга до Кюстрина на Одере — между нами, вы же понимаете, СС. Да, я, конечно, знал. Необычные плоды висели тогда на деревьях, тень которых меня привлекла. Эсэсовцы совершенно обезумели в поисках деликатесов. В то время как справа и слева от военной дороги люди гибли как мухи и дикий, не вполне безосновательный страх перед русскими принуждал их к самым отчаянным поступкам, эсэсовцы, украшавшие таким образом деревья между Одером и Мюнхебергом, похоже, испытывали не столько желание отправиться на фронт, сколько смертельную ярость по отношению к собственному народу. Дезертиров отыскивали быстро и долго с ними не церемонились. Пошел, вверх на грузовик, стой там, под липой, да, вот под этой, эта годится, петля на шею и жми на газ. Следующий. Эсэсовцы давали волю той же оскорбленной мстительности, что и помешанный жених из Берлина. Когда все уже проиграно, мы хотим еще раз показать невесте, кого она не заслуживает. Кого немецкий народ оказался недостоин. Что мы, извлекшие его из болота германской посредственности, думаем о его предательстве по отношению к фюреру.
Я почувствовал, что кто-то сидит рядом со мной, я не смотрел туда, я и так знал — кто. Как быстро нагнал он меня, уже в первый вечер, и теперь будет сопровождать всегда: его путь стал моим, мой же путь был дорогой Наполеона и группы армии «Центр», которая была и его дорогой. Я шел на Москву, и ко мне привязался земляк-однополчанин, чтобы слегка действовать мне на нервы своими нашептываниями про воронки и про повешенных. Мне оставалось только спросить его имя и выслушать его рассказы, этого требовала историческая вежливость. «Я знаю тебя, — бормотал я, — ты — гимназист из Мюнхена с «Фаустом» в кармане униформы. Я знаю тебя по зееловскому музею, они собирают там подобные случаи в сером покореженном шкафу для документов; после ограбления его стальные дверки скрипят, да-да, здесь имело место настоящее ограбление — так далеко заходит любовь к немецкой истории. Я знаю о тебе все. Оторванный от Гете и брошенный в апрельскую трясину проваливающегося Восточного фронта, ты должен был удерживать Зееловские высоты, последнюю линию обороны перед Берлином, и вот три часа утра, и девять тысяч русских орудий и минометов начинают грохотать, вырывая тебя из тяжелого сна и вдавливая обратно в твою земляную нору, и сто сорок три русских зенитных прожектора одновременно вспыхивают и ослепляют тебя, и все это происходит 16 апреля 1945 года. Это будет теплый солнечный весенний день. Иван перепахивает Одербрух, Фриц стреляет с высот по наступающим, к вечеру многие русские мертвы, а возможно, и ты, гимназист, ты, ищущий спасения в «Фаусте» части первая и вторая, пытающийся все это вынести, ты цепляешься за то, что ты, собственно, есть и чем остаешься, а это — школьный Гете, и ты повторяешь по памяти с трясущейся челюстью «Пасхальную прогулку» здесь, в кровавой трясине, а вокруг тебя трещат автоматные очереди, взрываются мины и так далее». Я оглянулся, но рядом никого не было. Но я знал, кто это был. Не тот, о ком поведали камни и музей. Некто, совершенно потерянный среди далей, самый потерянный из всех. Ни камня, ни места, ни имени — ничего. Мы не знаем друг друга, он — мой дед. Он не знает, что я существую, я не знаю, как он умер и где лежит, никто этого не знает. «Будь спокоен, — шептал я, — я пройду по тебе так, что ты этого не заметишь. Будь совершенно спокоен, я пройду сквозь тебя, как ветер».
Серьезная граница
<…> Открылась единственная касса единственной фирмы, продававшей билеты на единственный шедший сегодня в Белоруссию автобус. «Раньше, — сказал человек в окошке, — на автобусы нападали из-за денег, которые везли с собой белорусские «челноки», чтобы закупаться на Западе. Теперь мелкие торговцы летают в Стамбул или Афины и запасаются там всем чем можно: от автомобильного лака до детского пюре». Я спросил его, не получится ли быстрее добраться поездом.
— Садись на автобус. Если не повезет, возня с перестановкой колес на поезде может длиться часами.
Речь шла, конечно, о ширине русских железных дорог. В лесах Восточной Польши заканчивались рельсы узких европейских путей, и начиналось более широкое железнодорожное полотно. Символика была очевидна. Он ухмыльнулся.
— Да, они до сих пор переставляют колеса, как при царе, — он откинулся назад. — Здесь, — сказал он доверительно и с ударением на каждом слове, — именно здесь — граница будущего.
И поскольку я до сих пор ничего не понял, добавил:
— До этого места ЕС, а дальше — Восток.
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите donate@novayagazeta.ru или звоните:
+7 (929) 612-03-68
Тут настал мой черед иронизировать. Восток никому не нужен. Его смахивают с плеча, как птичий помет. Униформу «Восток» никто не хотел носить, ее передавали все дальше и дальше — опять-таки на восток. Если бы я спросил в Бранденбурге, где начинается Восток, то ответом было бы: конечно, там, в Польше. Спросил бы в Польше, ответили бы: Восток начинается в Варшаве, ну да, по большому счету, уже Варшава к нему относится. Меня уверяли, что Западную и Восточную Польшу теперь невозможно серьезно сравнивать, это уже нечто совсем другое, что я, несомненно, увижу это собственными глазами, когда окажусь к востоку от Варшавы. Это другой мир — более провинциальный, бедный, грязный. Одно слово — Восток. «Остих», как говорим мы у себя дома, «зоних». К востоку от Варшавы ответ вновь звучал недвусмысленно: просто поезжайте по дороге до Белостока. Все, что слева от нее — западное, католическое, — значит, настоящее, польское. Все, что справа, — православное, белорусское. В таком случае где же Восток? Сразу направо от твоего правого сапога. Там, где начинаются дремучие леса и выцветшие деревянные дома, облупившаяся лазурь луковичных куполов, где на бесконечных проселочных дорогах скорее встретишь не автомобиль, а телегу с характерными маленькими резиновыми колесами, которую рысью везет лошадка под деревянным хомутом. И вот всего минуту назад продавец билетов убедил меня в очередном, четвертом по счету, географическом сдвиге. Но и он окажется не последним. В Белоруссии все начнется сначала. Конечно, скажут там, запад страны, некогда польский, не сравним с ее вечно русским востоком и так далее и тому подобное. Восток постоянно отодвигался все дальше и дальше — от Берлина к Москве. Если говорить точно, он немного не доходил до Москвы, ведь Москва, позвольте заметить, — это снова Запад. <…> Cиний дом
<…> Вчера вечером у костра сообщение о том, откуда я, вызвало бурную реакцию. Как будто своим немецким акцентом я напомнил целой трибуне английских фанатов о мяче на Уэмбли, принесшем им победу над Германией. Да, они взяли Берлин в апреле 1945-го, и нападающий, забивший решающий мяч, был родом отсюда. Михаил Егоров был одним из двух советских солдат, которые водрузили над Рейхстагом красное знамя. «К сожалению, рудненский герой уже умер, — сказали мужики, и глаза их, как мне показалось, затуманились. — Но жива Тамара, его дочь. Синий дом Егорова невозможно ни с чем спутать, теперь это музей, а ключ от него — у дочери».
Тамара Егорова не сразу открыла дверь: ей нужно сначала вымыть испачканные сливами руки, объяснила она, взглянув на меня по-девичьи задорно, а еще поправить прическу и переодеться. И она появилась в синих дверях в сером костюме директора музея.
Было два синих дома: отца и дочери. Дом отца был более живописным, более русским. Егорова открыла его, мы вошли в просторный деревянный дом, ничего более чеховского я не видел: солнечный свет согревал деревянные половицы, а единственными его обитателями были торжественная тишина и ностальгия. Здесь был красивый, но бесполезный секретер, на нем стояли маленькие латунные танки — Егоров, судя по всему, не был пишущим человеком. Советский телевизор, напоминающий спутник, мягкие игрушки, зеленые бидермайеровские обои, бюст Пушкина — ну, разумеется, бюст Пушкина — и часы, остановившиеся на половине восьмого.
И фотографии. Наш герой — бесстрашный молодой человек на Рейхстаге. Наш герой — в открытом гробу на лафете. Наш герой с товарищем Хрущевым. С Гагариным, еще одним великим героем Советского Союза, первым человеком в космосе, он тоже был из этой местности, его именем был назван его родной город: Гагарин значился в моем маршруте.
Это было совсем не просто: создать берлинскую икону. Шесть раз приходилось взбираться с флагом на Рейхстаг. Четыре попытки других солдат были неудачными. Но вот Егоров и его друг карабкаются наверх, им это удается. С полностью разрушенного стеклянного купола и крыши Рейхстага они спустились с израненными руками, кровоточащими носами и ушами, но они водрузили знамя. Знамя номер пять. Когда позже его спрашивали с глазу на глаз: «Егоров, неужели ты, правда, был наверху, это, наверное, был какой-нибудь фотомонтаж, мне-то ты можешь спокойно признаться», он показывал свои стигматы — рубцы на руках от стеклянного купола Рейхстага. К сожалению, никто не подумал о том, чтобы поднять наверх и фотографа, а фотография была чрезвычайно важна: товарищ Сталин должен видеть и весь мир должен видеть, кто уничтожил зверя в его логове, а тот, кто знает советские военные памятники, понимает, насколько серьезна эта метафора и сколь часто Советский Генерал в позе Святого Георгия поражает фашистскую гадину. Но как бы ни старался фотограф отыскать наиболее удачные место и ракурс для съемки, ничего не получалось. Знамя номер пять было слишком маленьким для победного фото: Рейхстаг выглядел на нем чересчур огромным, а символ победы превращался в вымпел спортивного клуба. Егорову и его другу пришлось еще раз забраться наверх, в этот раз со знаменем большего размера. И лишь теперь икона была создана, лишь теперь победа не вызывала сомнений.
Еще в юности у Егорова была тяга к героическим полотнам. В день своего восемнадцатилетия он примкнул к партизанскому отряду, называвшемуся «Тринадцать», в честь популярного советского довоенного фильма, где тринадцать коммунистов сражаются с басмачами, киргизскими повстанцами. А после войны он сам стал чем-то вроде киногероя. Два с половиной года продолжалось его турне по огромной стране, во время которого людям демонстрировали солдата, водрузившего прославленное красное знамя на главной вершине далекого Берлина. Затем он возвратился в Рудню, в колхоз, и после партийной учебы стал его председателем. А в пятьдесят два он разбился на автомобиле.
Его дочь сказала, что дорога в тот день была мокрой, а роковой поворот крутым и что другой машины не было. Он находился один на дороге, и машина вылетела в кювет. Тамара несколько раз вздохнула и некоторое время была печальной. Затем она снова закрыла синий дом. На улице я расспросил о происшествии одного старика, и тот сказал напрямик:
— Да, знал я его, конечно. Конечно, он выпил. И ехал пьяный. Да все пьют. А что?
Москва!
<…> Когда я вернулся в «Россию», кремлевская звезда уже сияла рубиновым светом над холодным блеклым октябрьским днем. Я позвонил Александру, его телефон мне дали берлинские друзья, тот без долгих разговоров сразу спросил, в чем я нуждаюсь:
— Во-первых, машину с водителем, да? Приличный отель. Кого-нибудь, кто тебе покажет город. Что еще? Больше ничего? Тогда увидимся вечером.
<…> Постепенно мне стали ясны размеры его богатства. Любимый автомобиль Александра имел номерной знак с правительственным флажком, что позволило нашему водителю на полной скорости мчаться по центральной полосе многорядных московских улиц, когда движение застопорилось. Все машины по обе стороны стояли и должны были смириться со штилем, только мы на всех парусах летели дальше. Я, естественно, был в восторге. Порой мы неслись по центральной полосе просто потому, что нам так хотелось.
Во всех прочих делах шикарная машина также служила пропуском. Мы посещали клубы и светские вечера, и стоило нам куда-нибудь подъехать, как двери тут же распахивались. Однажды мы отправились в один изысканный старый отель, где должна была состояться встреча с двумя важными господами. Они, как объяснил Александр по мобильному телефону, который протянул мне водитель Игорь, выразили желание со мной познакомиться и даже нашли на это немного свободного времени. Оба были представлены мне только по имени, и эта неформальность намекала на то, что фамилии лучше не упоминать. Разговор пошел о больших деньгах и о большой политике. Один из них, коренастый, наклонившись вперед, начал издалека, подробно обрисовав картину интересов и стратегий великих держав, различные сценарии недалекого будущего, устрашающие и не очень. При этом особая роль отводилась Китаю, Америке, Германии, Ближнему Востоку и, конечно, России. Другой — утонченный человек с азиатскими чертами лица — курил и молчал. Иногда мне казалось, что он за мной наблюдает, но потом снова становилось ясно, что его воображение занимают бесконечно далекие вещи или даже просто кольца дыма, которые он выдыхает в поток света, струящегося из высокого окна.
Ораторствовавший мужчина называл себя настоящим русским; когда он на мгновение умолк, я спросил, понимает ли он, что беседует с человеком, который просто дошел пешком до Москвы — и больше ничего. Он махнул рукой и продолжил свою речь. Внезапно он остановился, посмотрел на меня и спросил, верю ли я в Бога. Мой ответ, похоже, его удовлетворил, во всяком случае, он сказал, что если бы я ответил иначе, он бы немедленно встал и ушел. Должен сказать, что я так до конца и не понял, чего они от меня хотели и что я мог для них сделать. Я понял только одно: я нахожусь в зоне сейсмической активности в момент тектонических сдвигов, здесь все происходит стремительнее, чем где бы то ни было, и почти непредсказуемо. <…>
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите donate@novayagazeta.ru или звоните:
+7 (929) 612-03-68