Ну вот, все свои тут и собрались: тетя Зина Митрофанова, тетя Надя Федонина, тетя Тоня Петрова, их дети, внуки и, значит, правнуки: в этом году вышло семнадцать человек, и это только малая ветвь в разные стороны разветвившегося рода Шилкиных. Если всех собрать, человек под шестьдесят было бы. Остальные не приехали или не пришли. Не смогли то есть в силу обстоятельств. Есть такой городок на юге Тульской области — Куркино. Не московский «экспериментальный район» Куркино, а Куркино со станцией Куликово поле, там, за Доном, среди степей. И вот этого приезда, сбора всеобщего, изначальные куркинцы, родополагатели, ждут как самый важный в году праздник.
А жизнь — берет свое, тащит всех в разные стороны, кого в Тулу, кого в Белгород, кого в Москву. Москва жрет скопом, и жадность ее видна, пропадают в ней люди совсем, с концами. Так вроде спросишь: «А Лешка где?» — ответят с гордостью: «Да он в Подольске в автосервисе». А все равно — что Подольск, что Москва — прорва одна. И оттого ожидание Лешки — оно ведь от родительской любви/тоски неотделимо и неотделимо от горечи, что его сейчас-тут-с-нами нет. И может, долго еще не будет. И он там прокорячится в своем автосервисе, а праздник минует. Самое средоточие семейного тепла, где не водкой оно окатывается, а самой что ни на есть любовью к родному человеку. У которого, может, проблемы какие — так все вместе решат. Или кособочина какая в жизни — выправят. Оно и в жизни так здесь устроено: огород пахать — так всем вместе. Крышу надо новую покрыть — в два дня соберутся мужики, да и сделают. Свадьбу гулять — вместе. Совместность — она и есть праздник. И он обязательно должен быть. Каждый год. Как же без праздника?
Вот Димка из Тулы приехал с молодой женой — главный инженер по энергетике. Ольга с дочкой из Москвы — музейный работник. А вот крестная с мужем не смогла: она тут заведующей отделением Сбербанка работала (во, казалось, крепость!) — да закрыли, она дом продала и в Тулу перебралась. А там тоже с денежной работой не густо, вот и мотается в Белев, на приличную чтобы должность, устает нечеловечески — и так не собралась. И Сереги нет — вот уж душа всей компании! Да и у него жена уехала в Москву, куда-то в кадры, в метрополитен. И он туда к ней ездит, когда свободное от работы время есть. Ромео, черт возьми, а уж за пятьдесят.
Если всех считать, кто в прошлом году фотографировался, то недосчитаешься, наверно, десятка человек. Ну и бабушки нет, умерла. Бывало, все на скамеечке сидела, на солнышке грелась. И мальвы любила нюхать в саду, покуда не стала путать день с ночью и все ночью плутать, плутать по избе да бормотать чего-то, а днем спать. Так вот, подойдет она, бывало, к мальвам и нюхает. И выходит, из всех событий ее девяностопятилетнего мира грустный запах мальв да ощущение шелковистых волос ребенка — а уж это ей все равно было, какого, лишь бы детская головушка была — это было, вернее, осталось главным, потому что раньше-то главным было, наверно, другое: ну там, муж, семья, дом… А осталась какая-то горсточка ощущений.
А то, что меня на этой фотографии нет, — так это правильно. Я ж человек сторонний, и к тому же порченый — журналист. А об этой жизни по-журналистски нельзя писать. Отстраненно. И думать даже нельзя. Потому что чувства все — они в совершенной наготе, в совершенной явленности. Ничем не прикрытые, по-детски наивные, открытые чувства взрослых людей, проживших в бесконечных трудах свою скудную жизнь. Материально, на деньги скудную, а душевно — прекрасную, чего нельзя не почувствовать. И будь ты трижды крутой парень из столицы, человек непростой и, может быть, даже ломаный, но эти надломы прячущий за тремя слоями защиты, дорогими шмотками и эффектной маской, — ничего. Рано или поздно ты ощутишь вдруг как будто бы другой воздух. Другую атмосферу человеческих взаимоотношений. И маска вдруг окажется ненужной.
Со мной что-то подобное произошло, когда я зашел однажды за дом и там на гвозде, вбитом в беленую стену, увидел пиджак. Я бы не сказал, что это был какой-то необыкновенный пиджак. И тем не менее что-то о сущности здешней жизни он сказал мне такое, что я вдруг понял. И выгоревшая от солнца спина его, и вытертые в работе рукава — все свидетельствовало, что свой век пиджак прожил в сфере смыслов еще гораздо более ранних и суровых, чем те, что озвучены в песенке Булата Окуджавы. Гораздо более скупых и горьких смыслов. Недаром же был рядом и чеснок. Зрелые, не вполне еще обсохшие головки спелого чеснока, пучки подвядшей травы и этот пиджак на белой стене…
Еще степь. Конечно, это пространство — оно может быть описано только языком литературы. Чехова, Бунина. Я бы даже Бунина предпочел. «Суходол». «…Как в Наталье, в ее крестьянской простоте, во всей ее прекрасной и жалкой душе, порожденной Суходолом, было очарование и в суходольской разоренной усадьбе…» Это невыразимое очарование степи и человеческого поселения в нем, и уж тем более человеческого сгустка, улья… И именно душа ее «прекрасна и жалка», в смысле — не обременена гордыней и беззащитна… Только подхватывает ее ветер и несет… По ложбинкам, где тайными копытцами обнаруживает себя вода, распушились сорные травы. Здесь прибежище птиц: фьють-фьють со стебля на стебель — коноплянки, вьюрки, зяблики… И, словно читая вместе забытую книгу, мы шли вдвоем с женой по пыльной дороге под солнцем, катящимся на закат… Куда? В бескрайность. И все хотелось дойти куда-то, обозначить, значит, какой-то ориентир, а ориентира все не было — только дерево вдали, но оно не приближалось. И потеряться в этой плоскости — знаешь, что это было? — счастье. Только мы тогда не догадывались, просто шли и шли и все думали, назад уже надо, ждут; а пришли — и не ждал никто. Только тетя Надя, похоже. Поманила пальцем, налила красненького и Ольге, как старшей сестре, говорит: «Ты брата, смотри, за Аньку не суди, не ругай его. Ты себе нашла, — и строгим взглядом указала на меня, — и он нашел».Все. Решила вопрос.
А мужики дулись в домино. Орали — страсть! Как-то раз одна городская женщина их услыхала — и к тете Наде: что, мол, у вас мужики так кричат — дерутся, что ль? Да какое дерутся — в домино это играют!
— Вась, будешь? — говорят мужики. — Подсаживайся.
Домино — это как мужской клуб. Вошел, вовлекся, проявил себя — все, свой. А я не помню, когда костяшки доминошные в последний раз держал. Отнекиваюсь. Но «свои» и не особенно даже обижены отказом: отстраненный — он в другом себя в чем-нибудь проявит, как Юрка или Петя-дурачок.
— Что, Юр? Опять занятой?
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите donate@novayagazeta.ru или звоните:
+7 (929) 612-03-68
Юра, парень лет двадцати, видя нашу с ним странную общность судьбы и отторженность от доминошного стола, подмигивает мне заговорщицки: хочешь посмотреть?
— Чего?
— Да поросят наших.
— Давай.
Входим в низкий, чисто выскобленный хлев. Юра с сожалением смотрит на мои белые штаны.
— А пропахнуть не боитесь?
А я вдруг вижу какой-то особый голубой отблеск на ухе хряка и дикий, хищный поиск его рыла, уже зачуявшего Юру, пришедшего с ведром густого варева, и опять древний азарт охотника или фотографа просыпается во мне, и я вижу, как это все офигительно: этот изначальный крестьянский труд, и отблеск света на ухе, и тени на стене, и ржавчина на ободах старых тележных колес того мира, который не стал и не станет ни виртуальностью, ни даже современностью…
— Так он сфотографировал? — тихо пытает сзади Юрку тетя Надя. — А кого? Хряка или хрюшку?
— Лягушку он сфотографировал! — вдруг откуда ни возьмись выруливает пульсирующая музыкой видавшая виды «Волга». — Ну, кто со мной на Дон? А то мне лодку надувать некому! А? Не хотите рыбу ловить? А девок хотите? Вот тогда поехали, ща наловим, подурим!!! — это Колька, чей-то, разумеется, племянник и брат, балагур и забияка, из молодых последний, наверно, куркинец: где-то в охране работает за тысячу, что ли, рублей. В прошлом году автостоянку охранял. А деньги? Ну, они у него сами разводятся, как поросята…
Помню, только сели за стол — как дал дождь! И сразу бабки, как колдуньи, стали выкидывать веники в сад: чтоб града не было. И сработало: не пошел. Ну, а насчет «колдуний» — это я зря сказал. Все они люди святые, жизнь отдавшие непосильному труду на земле. Тетя Надя, когда в колхозе на току работала, мешки таскала по шестьдесят килограммов. Все вытянула. Копейки ведь не платили — все натурой. Дочь просила: мам, ты уж дотяни меня до пенсии. Ладно, дотянула. Санитаркой в больнице подрабатывала. Кровищи вытерла — вспомнить страшно. Да и сейчас у нее: огород, пчелы, порося и зять. Пьет, милок. А тоже ведь не чужой, че-то с ним делать надо. Или не надо? Теперь уж не поймешь: не парень ведь, дед пьет. И, значит, он метафизику мира по-своему ощущает. И отвечает на нее соответственно — в лопухи уходит, в черноземные гряды, в пассив. Он и прозвище Милок среди своих получил за то, что стал заначку прятать в ульи. Жена весь дом обыщет — а он утром опять датый. Ну, раз, два, на третий спрашивает: где ж ты, милок, ее берешь-то? А тот и отвечает: «А мне пчелы принесли». Вот. Он, значит, сбирает еще нектар жизни, пьет и успокаивается. А тетя Надя — никогда. Стоит во дворе, автомобильную покрышку жжет — варит поросятам картошку. А на кухне — варенье кипит. И половики по всему дому навязаны. И — ничего, кроме благодарности жизни: «Вот, слава богу, остались мы вольными…». Т.е. не пошли на фабрику, на завод, в город не переехали, а жили так, как деды и прадеды… А мне так это запало: «вольными…». Я даже с женой стал обсуждать: помнишь, как она сказала — те, говорит, фабричные, они все в бессознательности умерли… А мы вольные… Ведь, по-своему рассуждая, они рабами были, колхозники-то! Но это только с одной стороны… А с другой стороны — как, хотя бы на час, не уйти в травы, в ручьи, в перехожие странники платоновских романов из механической цивилизации городов? А яблони в своем саду, а цвет яблоневый весной, а взрывы цветущей сливы? А запах яблок и слив поздним летом? А звезды с яблоки величиной? Как без этого? Как без дома своего, без запахов степи и сада, закатов и медового Тянь-Шаня облаков над краем Куликова поля?
Помню, как тетя Зина сказала: «Да куда ж уезжать? Ведь красота какая!». Она человек Божий, слабый уже, много не наработает, но у нее в красном углу не то что иконы — иконостас: каждая грошовая иконка в фольге, в розанах золотых. Я, говорит, утром стану молиться — всех вспомяну. Даже Ваньку- тракториста вспоминаю, а он уж лет сорок, как помер… И тоже ведь всю жизнь труд без-прос-ве-та. Была у нее, правда, радость: любимый муж. Наверху цистерны бензовоза к нему в больницу за пятнадцать верст ездила. Сама заговорами лечила, язву думала заговорить. Не смогла: умер. Она и руки опустить минуты не имела: все-таки шесть человек детей. И она за каждого молится по сей день. И за каждого знакомого человека, и за всех незнакомых. За весь мир.
— Тебя-то как звать? Вася? Теперь и за тебя молиться буду…
Хоть и слаба стала, но молиться еще силы есть. После общения с нею я как-то тише стал и, может быть, лучше. Суета куда-то ушла. А потом ведь чудо: космическая бабушка. И сколько были мы с женой в Куркино, я так и чувствовал себя — лучше, чем я есть на самом деле. В смысле чище, что ли. А когда вернулся в Москву — куда-то быстро-быстро оно ушло, это чувство покоя, собственной хорошести и причастности к почти исчезнувшему уже миру простых и очень добрых людей. Я знаю, мои слова кажутся наивными и смешными, хуже того, литературщиной и повтором даже, потому что большинство горожан там никогда не бывало. И не представляет себе, какая это человеческая услада — мир неразрушенной русской деревни. И я могу только пожать плечами и извиниться за это, а промолчать не могу. Не получается.
Поддержите
нашу работу!
Нажимая кнопку «Стать соучастником»,
я принимаю условия и подтверждаю свое гражданство РФ
Если у вас есть вопросы, пишите donate@novayagazeta.ru или звоните:
+7 (929) 612-03-68