СюжетыКультура

Алексей ГЕРМАН. ПОЛВЕКА БЕЗ ХОЗЯИНА

КИНОБУДКА

Этот материал вышел в номере № 51 от 19 Июля 2004 г.
Читать
«…Я вошел в привокзальный парк и заплакал. Я увидел нетронутый 34-й год». Это Герман об Астрахани, куда он попал в поисках натуры для фильма «Мой друг Иван Лапшин». Родился Алексей Юрьевич в 1938-м и помнить за четыре года до своего...

«…Я вошел в привокзальный парк и заплакал. Я увидел нетронутый 34-й год». Это Герман об Астрахани, куда он попал в поисках натуры для фильма «Мой друг Иван Лапшин». Родился Алексей Юрьевич в 1938-м и помнить за четыре года до своего официального появления на свет, как выглядела сталинская провинция, не мог. Но он помнил, так же как помнит до мельчайших подробностей облик средневекового города, в котором оказался герой его снимающейся картины «Трудно быть богом».

Такой вот особый талант видеть и чувствовать любую эпоху, словно вчера из нее вернулся. И заставлять зрителей ощутить не правдоподобие — с этим справится всякий мало-мальски профессиональный режиссер, — а реальность давно прошедшего времени.

Этот же эффект возникает и когда слушаешь рассказы Алексея Германа.

Мы подумали: что если взять и склеить их в одну ленту — тоже получится кино, и тоже — о времени. Подумали, склеили — и получилось!

Первая серия:

«Мы жили в нереальном мире»

Пятидесятые годы…

Театральный институт, куда я поступил, был тогда гремучей смесью из космополитов и прочих социально чуждых элементов, от которых когда-то избавились, а теперь снова начали брать, и старой сталинской номенклатуры, той, что их и выгоняла. У нас был секретарь партийной организации. Очень толстый, с красным, как пионерский галстук, лицом. И зимой, и летом он носил калоши, очень длинное пальто, шляпу и большой толстый портфель. Однажды на моих глазах распахнулась дверь института — и человек чахоточно-нищенского вида, никого ни о чем не спрашивая, прямиком направился к кабинету.

Через полчаса оттуда вышел партайгеноссе, все в тех же гоголевских калошах, пальто и шляпе. Больше его никто никогда нигде не видел.

Подобные сцены тогда разыгрывались повсюду и расшифровывались однозначно: бывшие лагерники навещали тех, кому были обязаны своей посадкой.

Мы жили в нереальном мире. Мои сокурсники тихо читали Кафку и делали этюды, разоблачавшие бесчеловечную сущность империализма, например, как женщина сдает одного ребенка на опыты, чтобы спасти от голодной смерти второго.

На наших глазах выдирали портреты Сталина, мимо нас проносили помойные ведра, из которых торчала гипсовая рука с трубкой. На собраниях какая-нибудь женщина вскакивала, рыдая, что она не может поверить про товарища Сталина, и на нее сурово цыкали. Все было перепутано.

Под окнами дома на Марсовом поле, где я жил, толпились в ожидании ревущие «ЗИМы»: внизу в огромных мастерских, где сегодня модный ресторан, круглосуточно кипела работа — там спешно закрашивали портреты Сталина, сверху рисовали Хрущева. Система перестраивалась оперативнее, чем люди.

Со мной училась Капа Т., девица необыкновенной красоты, величины и темперамента. У нее был любовник Толя С. И они пыхтели по всем институтским углам. Куда ни кинешь взгляд — повсюду обжимаются Капа и Толя. В припадке невероятной страсти, чтобы проверить чувства, Капа призналась Толе, что она — американская шпионка. Толя прометался ночь, а в пять утра примчался к профессору Петровых, и они вместе кинулись в КГБ. В 8 ч. 15 мин. из института вывели рыдающую Капку, в 8 ч. 45 мин. гигантским поджопником она была возвращена обратно, а в 8 ч. 55 мин. из темного угла уже доносилось привычное пыхтение.

После института меня взял к себе в театр Товстоногов. БДТ числился в то время таким ленинградским центром свободомыслия и вольнолюбия. Самой смелой постановкой было «Горе от ума». Хрущев не видел спектакля, но ему донесли, что на занавесе — эпиграф из Пушкина: «Догадал меня черт родиться в России с умом и талантом». Генсек стукнул ботинком по трибуне, заревели бульдозеры — и Товстоногова выдернули из Парижа, где он беспечно гулял по бульварам, на заседание в Смольный, на котором присутствовал и я.

Там за что-то сначала высекли Конецкого, моего товарища и всеми любимого и почитаемого писателя. Тот каялся и декламировал несусветный бред о том, как тонул в Баренцевом море и, уже почти утонув, вспомнил, что он — член Коммунистической партии Советского Союза, ощутил невероятный прилив сил и спасся.

Много лет спустя, когда я ему об этом напомнил, Конецкий захохотал и не поверил. Но так было.

А Георгий Александрович признался, что весна для него началась не по календарю, а с той минуты, как он услышал проникновенные слова Хрущева про живопись и про ошибочную пушкинскую цитату, пообещал, что будет ставить «Поднятую целину», и опять укатил в Париж. Он был отважный и легкомысленный.

Текст с занавеса убрали, но световое пятно, в котором он был, оставили. Оно светилось на занавесе каждый спектакль. И все понимали, о чем это. Театр ликовал, а Гога был героем — за то, что оставлял пустой круг, где когда-то были слова не кого-нибудь, а Пушкина, который и тогда был наше всё.

А в фойе театра в антракте кто-то вдруг кидался к кому-то и бил смертным боем, и никто не вмешивался, не кричал: «Милиция!».

Шестидесятые — это и счастье общения, Коктебель, песенки, которые куда-то нас выводили, дух свободы, хотя никакой свободы не было, — «окололитературный трутень» Бродский уже сидел на скамье подсудимых. Кстати, когда папе (писателю Юрию Герману. — Л.Г.) принесли на подпись письмо против Бродского, он спустил делегацию с лестницы. Не потому, что Бродский был ему особо дорог, — ему было на него наплевать, он и не знал, кто такой Бродский, — но его накрутил Гранин: если мы разрешим сажать поэтов, то все снова пойдет наперекосяк.

…Первое мое воспоминание о «Ленфильме» — это огромное количество Лениных. Внизу, где сейчас звукоцех, находилась столовая. В ней были только кисель и очередь из Лениных, с пальцами, заложенными за жилетку.

Надвигался грандиозный юбилей Октябрьской революции, и на «Ленфильме» запустили сразу три сценария о Ленине и со всего СССР собрали Ильичей на пробы.

В толпе крепышей в кепке мрачно мелькал один-единственный Сталин. Он то и дело отдирал приклеенные усы и решительно направлялся к выходу.

За ним кидались, уговаривали, возвращали назад.

Когда я пришел на «Ленфильм» в 1963 году уже работать, принять или не принять меня не мог никто. Студия функционировала, но вся администрация, от директора до последнего зама, была уволена. Почему? В каких-то страшных кремлевских закоулках показывали «Каина Восемнадцатого», и заглянул Хрущев, как нарочно на той сцене, где Демьяненко и вся команда переодевались в женское платье, чтобы проникнуть во дворец. «Пидарасы, опять пидарасов показывают!» — закричал Хрущев. И всех уволили. Месяца два я служил на «Ленфильме» нелегально, получая зарплату в БДТ. Потом Хрущеву объяснили, в чем дело, все мгновенно были прощены, и меня оформили официально.

Я стал служить у Венгерова. Он только что снял прекрасную картину о войне «Балтийское небо» по Николаю Чуковскому. И полетел на фестиваль в Венецию вместе с Глебовым, который сыграл Мелехова в «Тихом Доне». Летели через Вену, и там у Глебова спросили, как бы он хотел провести несколько часов до венецианского рейса. Что такое для русского человека в те годы Вена? Представить невозможно. Глебов напыжился и выдал, что мечтает посетить тот уголок природы, который вдохновил Штрауса написать гениальные «Сказки венского леса».

И вот, вместо того чтобы поблаженствовать в кафе, поглазеть на проституток, они ехали сквозь какие-то сраные посадки, а Глебов, откинувшись на шикарное кожаное сиденье, еще и напевал: «Трам-трам-трам-па-пам»… А рядом Венгеров, закрыв глаза, мечтал об одном — проломить этому идиоту череп.

В 60-м из Комарова наша семья перебралась в Сосновку. Во-первых, папа жаждал сблизиться с народом; во-вторых, Комарово заполонили те, кого папа не любил. Помню, в местный магазин привезли сыр «рокфор» и мы с папой стояли в очереди. Очередь стояла не для того, чтобы покупать, а чтобы возмущаться: какую-то пакость привезли. Какой-то жлоб в кожаном пальто, дыхнув портвейном и луком, наклонился к папе и подмигнул: «Как Шостакович — с гнильцой».

Папа с Шостаковичем дружил. Он приходил к нам по железнодорожному полотну, и они — папа, Козинцев, Шостакович и Шварц, — все с тростями, отправлялись пить боржом в шалман «Золотой якорь».

В период своей опалы к ним присоединился поселившийся в нашей бане Иосиф Хейфиц с двумя значками Сталинской премии на френче. Ему поручили снимать фильм о Советской Мордовии. Хейфиц очень старался. За их машиной ехали два автобуса с костюмами, галстуками, белыми рубашками. Как только видели тракториста на фоне красивого пейзажа или милиционеры доставляли отловленного механизатора на выбранный красивый пейзаж — на него надевали костюм, рубашку, галстук, шляпу, и он в таком виде пахал и сеял.

Но талант победил, и Хейфиц не снял той меры гадости, которая от него требовалась. И отовсюду вылетел.

Вторая серия — в следующем номере «Новой».

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow