СюжетыОбщество

БЫЛ НАРОД, СТАЛ МАССОВЫЙ ЧИТАТЕЛЬ

БИБЛИОТЕКА

Этот материал вышел в номере № 18 от 18 Марта 2004 г.
Читать
Сезон литературных премий закончился. С октября по март в столице и ее окрестностях их вручено 189 штук. Двадцать крупных и сто шестьдесят девять помельче, но тоже не фантики. Число лауреатов внутри них колеблется от одного до пяти....

Сезон литературных премий закончился. С октября по март в столице и ее окрестностях их вручено 189 штук. Двадцать крупных и сто шестьдесят девять помельче, но тоже не фантики. Число лауреатов внутри них колеблется от одного до пяти. Средний возраст премий — около шести лет.

Перемножив все эти цифры старательным школьным столбиком, я получила без малого три тысячи произведений как минимум небесталанных, созданных, что называется, в режиме реального времени. У каждого произведения есть автор, у автора — портфель, в портфеле еще хотя бы две-три рукописи или даже готовые книги. Если я не ошиблась в количестве, а сплошь и рядом компетентное жюри — в качестве, то на дворе золотой век русской литературы. А вы не заметили?

Конечно, в Советском Союзе писателей вообще было десять тысяч членов — и это ничего не значило. Убери фольклорные ансамбли из братских республик, поэтов-песенников, литинтендантов комсомольских строек, убери чад, домочадцев, боевых подруг творческой номенклатуры, на зависть плодовитой и любвеобильной, которая решала таким необременительным способом жилищные проблемы, возникавшие как неизбежное следствие своей плодовитости и любвеобильности, убери все это — и останется то, что и осталось: три десятка имен под потолком домашней библиотеки.

Сейчас все вроде по-честному, но результат прежний. Писатели, причем в пугающем количестве, есть, а где литература? Во всяком случае та, которую совместно полюбили бы и российский критик, и российский читатель. На вручении одной из двадцати престижных премий я попросила растолковать мне этот парадокс ее очередного лауреата, чье имя не называю из тактических соображений, чтобы маркировкой не сузить услышанный мной символ веры до частного высказывания:

— Да, наши имена ничего не говорят людям. Это справедливое наказание за то, что двадцать лет назад мы совершили преступление — нарушили договор, заключенный в девятнадцатом веке между русским писателем и русским обществом. Этот договор требовал от писателя следующее — искусством ты занимайся, но также занимайся политикой, народом, защитой наших прав и будь нашей совестью. Во всем мире нет такого договора. В России он есть. Солженицын — последний писатель, который выполнил условия договора. Наше поколение заявило: мы работаем с текстом, нам наплевать на народ, мы сами по себе, и народ нам ответил тем же. Общественная деятельность писателя в России — неразрывная составляющая его творчества и его имиджа. Он должен обличать власть, требовать у нее, чтобы она иначе относилась к своему народу, заступаться за него, быть ему (народу) духовным поводырем и опорой. Как конкретно? Ну, например, подписывать открытые письма. Хотя можно ли таким способом сейчас возобновить договор — большой вопрос. Я летом подписал открытое письмо по поводу войны в Чечне и сильно пожалел: меня засыпали телеграммами, звонили и даже требовали, чтобы я профинансировал издание брошюры с воспоминаниями какого-то полевого командира… Вы хотите от меня услышать, что для того, чтобы быть замеченным и незабытым, писатель должен прежде всего хорошо писать? Да перестаньте, к России это не подходит…

Я слушала и думала о том, что шутливый наказ Гумилева: «Аня, если я вдруг начну пасти народы — убей меня», — это почти пушкинское: «Не дай мне Бог сойти с ума». В нем скрыт ужас здорового таланта перед манией величия — этим генетическим недугом русской литературы. И о том, что вдобавок к тяжелой наследственности русского писателя испортили похороны — единственное наглядное доказательство литературной славы. За чьим еще гробом у нас шли тысячные толпы? Только за царским. Но погребение царей — это интернациональное развлечение. Их обывателю всегда и везде было интересно и приятно хоронить: законный редкий повод испытать свое неоспоримое превосходство над земными владыками — ты хоть и владыка, да мертвый, а я, хоть и ничтожнейший из твоих подданных, да, слава те господи, живой.

С писателями все иначе. Двигался какой-нибудь юноша в густом потоке за траурными дрогами властителя дум и страстно жаждал очутиться на месте покойника. Чтобы ради него, обычного, как ни крути, смертного, жались к тротуарам дорогие экипажи и незнакомые барышни всхлипывали в кружевные платочки. Стишками про любовь такого эффекта на Руси не добьешься, ими охмуришь разве что парочку совсем уж дремучих провинциалок — и то при личном знакомстве. Здесь непременно надо сочинить что-нибудь эдакое, чтобы багровым государям ставили пиявок, а виновника переполоха, с интересной бледностью и желательно в кандалах, сажали в жандармскую карету под причитание дворни и шепоток все тех же неизменных барышень.

Обыски, ссылки, «и какое им дело, есть ли ум под нумерованной фуражкой и сердце под толстой шинелью?», скоротечная чахотка, имя на обломках и, наконец, долгожданные похороны с гневными речами, студенческими волнениями и дамскими обмороками…

Кто ж откажется от такой дивной участи? И сочиняли, и цари топали ногами, и кандалы позвякивали, и вполне конкретные невесты мерзли на почтовых станциях в ожидании лошадей. В общем, все устраивалось самым наилучшим образом.

Лично я склоняю голову перед самоотверженностью отечественного литератора, два века подряд затыкавшего своим телом все гражданские дыры русского общества, впрягавшего свой талант, словно породистого скакуна, в пахотный плуг. Исполать ему! Плохо, что это сельскохозяйственное рвение никак не унять. Вокруг давно асфальт, а он все боронит и сеет, боронит и сеет, пугая прохожих своим археологическим обликом.

Да, сегодня литература утратила свое прежнее осязаемое влияние, когда вечером написал, за ночь прочли, а к обеду уже штурмуют Зимний. И перекрестимся всем миром. Все-таки писатель — существо нервное, впечатлительное и импульсивное. Чуть что не по нему — чаркой обнесли, денег в долг не дали, собака облаяла, жена изменила — садился за стол, запаливал черную свечку и сочинял-таки то самое, от чего у смирного народа махом сносило крышу и из черного облака этой — как ее? — пассионарности лил на беззащитные макушки радиоактивный дождь.

Жило-было себе спокойное племя, пасло скот, сеяло озимые, дети — в люльках, дым над трубой, соловьи — в кустах, падали яблоки, вставало солнышко, пахло сдобой и гречишным медом. Вдруг трехпалый свист, конский топ, вороний грай — охнуть не успели, а избы заколочены, хлеба горят, пули свищут. Утром очухались, глаза протерли, глянули окрест: ё-мое, неподвижный коршун над черной землей, и ни страны, ни века. Точно и не было. Как, почему? Никто не в курсе. А писатель, довольный, потягивался, гасил свечку и отправлялся на раннюю прогулку по мертвому городу подыскивать себе место для памятника.

Литературе, чей хлеб — «обличать, учить, требовать», необходимы подлая власть и темный народ. Тоталитарный режим — ее среда обитания. Без него она оказывается не у дел. То же самое происходит, когда общество, пусть покореженное и обугленное, осознает, что вывихи и ожоги заклинаниями не лечатся, что для этого существуют иные, более действенные средства. Сочинителя просят больше не беспокоиться и заняться наконец своими непосредственными обязанностями. Это, конечно, обидно. Как же так? Вчера еще в глаза глядел, а нынче — все косится в сторону. И что прикажете делать? Запереться в кабинете и писать «Сто лет одиночества»? Так они уже написаны, да и навык, признаться, утрачен.

За что ни примется — получается либо прокламация, либо международный скандал. «Сам дурак», — говорит тогда литератор предавшему его обществу, переименовывает опекаемый доселе народ в массового читателя и перестает с ним здороваться.

На вручении премии Аполлона Григорьева было зачитано письмо Михаила Эпштейна, выдвинувшего на соискание премии последний роман Виктора Пелевина. В этом письме он предложил жюри простить его протеже успех у широкой публики и заметил, что ситуация, при которой официальный литературный олимп подвергает дискриминации любого российского автора, чьи книги расходятся тиражом более ста тысяч, несправедлива.

Я б уточнила, что несправедлива она прежде всего по отношению к стосорокамиллионному населению страны, которому отказывают даже в 0,01% граждан, способных отличить нетленку от комикса. К счастью, население, оно же народ, переодетый в массового читателя, это высокогорное «фи!» имеет в виду и даже, я подозреваю, совсем не против своего переодевания. По крайней мере, от него отвязались и не докучают нравоучениями и проповедями.

А от хорошей книги он и сейчас не откажется. Надо только суметь ее написать.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow