СюжетыОбщество

БУЛГАКОВ, ПОБЕДИВШИЙ САМОГО СЕБЯ

Этот материал вышел в номере № 76 от 14 Октября 2002 г.
Читать
Среди кличек, которые в разные времена истории советской литературы получали писатели — отдельные или целыми группами, — бывали, к примеру, «кулацкий поэт» или «безродный космополит». Была и высокомерно-снисходительная: «попутчик». «Под...

С

реди кличек, которые в разные времена истории советской литературы получали писатели — отдельные или целыми группами, — бывали, к примеру, «кулацкий поэт» или «безродный космополит». Была и высокомерно-снисходительная: «попутчик». «Под попутчиками партийные документы и марксистская критика понимали отряд писателей, отражавших идеологию советской мелкобуржуазной интеллигенции, которой свойственны были значительные политические колебания, но которая тем не менее стремилась к сотрудничеству с пролетариатом». А можно, даже логичнее, перевернуть: «которая стремилась к сотрудничеству, но тем не менее…».

Это — из «Литературной энциклопедии» 30-х годов, и в данный отряд зачислялись Тихонов, Луговской, Федин, Леонов, Бабель, Пришвин, Олеша, Катаев, Багрицкий, Эренбург, Алексей Толстой, Пастернак. Одно время даже Горький. И Маяковский, которого это раздражало: «Но кому я, к черту, попутчик? /Ни души/ не шагает/ рядом». Но — не Мандельштам, не Ахматова, не Булгаков.

Это — враги, и характерен диалог, записанный женой Булгакова. Стихотворец, единственной гордостью которого остается текст песни «Вечер на рейде», встретив Михаила Афанасьевича в памятном 1937-м, поразится, что тот еще цел: «Позвольте!!! Вы даже не были в попутчиках! Вы были еще хуже!..». «Ну что может быть хуже попутчиков», — отзовется Булгаков, отличнейше зная, что «может».

Из той же энциклопедии:

«Творчество Мандельштама представляет собой художественное выражение сознания крупной буржуазии…». В отличие, значит, от «мелкобуржуазных» Бабеля и Пастернака. «Ахматова — поэтесса дворянства, еще не получившего новых функций в капиталистическом обществе, но уже потерявшего старые, принесенные из общества феодального». «Весь творческий путь Булгакова — путь классово-враждебного советской действительности человека».

Звучит как заключение следователя НКВД или приговор «тройки», осуждающей — в лучшем, немыслимом случае — на изгнание. О чем, в сущности, и запросил «Правительство СССР», то есть непосредственно Сталина, Булгаков в письме, посланном в марте 1930 года. «После того как все мои произведения были запрещены», писал он, ему стали подавать советы сочинить «коммунистическую пьесу» и «обратиться к правительству СССР с покаянным письмом, содержащим… уверения в том, что отныне я буду работать как преданный идее коммунизма писатель-попутчик».

Далее речь шла о травле, устроенной Булгакову. Приводились цитаты вроде того, что он был и остается «новобуржуазным отродьем, брызжущим отравленной, но бессильной слюной на рабочий класс и его коммунистические идеалы». И завершалось просьбой «приказать мне в срочном порядке покинуть пределы СССР». В том же случае, «если то, что я написал, неубедительно и меня обрекут на пожизненное молчание в СССР», хотя бы назначить его «лаборантом-режиссером в I-й Художественный театр». «Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошусь на должность рабочего сцены».

К

ак известно, последовал телефонный звонок:

« — Здравствуйте, товарищ Булгаков.

— Здравствуйте, Иосиф Виссарионович.

— Мы Ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь… А может быть, правда — Вы проситесь за границу? Что, мы Вам очень надоели?

— Я очень много думал в последнее время — может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может.

— Вы правы. Я тоже так думаю».

И т.д. Это было воспринято едва ли не всеми как знак высочайшего благоволения: Художественный театр мгновенно открыл объятия, выразившиеся, правда, лишь в зачислении Булгакова ассистентом-режиссером; судьба Булгакова-драматурга не переменилась к лучшему. Зато родилась легенда о покровительстве Сталина (с годами трансформировавшаяся в глупейшие и гнуснейшие уверения, будто вождь уберег опального писателя от критиков-евреев, добивавшихся его уничтожения). Что ж, покровительство не покровительство, но некая тяга к Булгакову тут в самом деле была: как-никак Сталин побывал на спектакле «Дни Турбиных» не меньше пятнадцати раз. И, признавая, что ежели от спектакля есть польза, то разве лишь в определенном смысле: вот, мол, «даже такие люди, как Турбины», проиграли большевикам, все же сказал Хмелеву, игравшему роль белого полковника Турбина: «Мне даже снятся ваши черные усики. Заснуть не могу».

Черные усики, белая кость…

Вообще – более чем любопытно: почему, запретив гениальную комедию Николая Эрдмана «Самоубийца» (как раз за разом запрещались и пьесы Булгакова), Сталин заметит, что в отличие от эрдмановской сатиры, которая «пустовата и даже вредна», Булгаков здорово пробирает. «Против шерсти берет. Это мне нравится». С чего это так симпатичен гребень, не гладящий, а дерущий шерсть?

Разгадка, может быть, в следующем. Семен Семенович Подсекальников, персонаж «Самоубийцы», жалкий, ничтожный, смешной обыватель, доросший, однако, до протестного вопля: «Товарищи, я прошу вас от имени миллиона людей: дайте нам право на шепот. Вы за стройкой даже его не услышите», — этот несомненный плебей, его порода, его природа были понятны плебею Джугашвили, осознававшему свое плебейство с неудовольствием. И как Николай I не мог простить Евгению из «Медного всадника» его «ужо!..», обращенное к истукану Петра, — что, как известно, стало одной из причин запрета, наложенного на поэму, — так мольба Семена Семеновича о праве на уединенный, независимый шепот, о праве на неучастие в «стройке» должна была привести в раздражение Сталина…

Больше того! Божий помазанник Николай Павлович всего лишь был оскорблен за пращура. Выскочка-семинарист, сам поднявшийся из низов, знал, к чему ведет и приводит низменная потребность обывателя – будь то право на шепот или на сытость. Как понимал это и Маяковский, сказавший: «Страшнее Врангеля обывательский быт!». Врангеля достаточно разбить наголову один раз, а многоглавая гидра ненавистного власти мещанства просит есть каждый день.

А Булгаков… Если угодно, в странной сталинской тяге к нему, Сталиным же и ввергаемому в опалу, — подобие почтительности. Даже страха. Не перед самим автором, чья смертная плоть беспомощна рядом со средствами, которыми отлично владеют Ягода или Ежов, и чей дух, как потом оказалось, можно-таки подломить. Нет, перед недоступной и непонятной породой людей, представленной Турбиными и самим Булгаковым…

П

исьмо «Правительству СССР» запомнилось и отчаянием затравленного Булгакова, и, в качестве результата, звонком Сталина, обманувшего, переигравшего писателя: тот был обнадежен, от мысли об эмиграции отказался, ничего не получив взамен. Но, возможно, драгоценней всего в письме автохарактеристика, на которую мало обращают внимания: «Я – МИСТИЧЕСКИЙ ПИСАТЕЛЬ».

Совершенно верно – понимая мистику хоть бы и в бытовом словоупотреблении («Вера в существование сверхъестественных, фантастических сил» — из общедоступного толкового словаря), хоть бы и так, как в своем специфическом духе толкует словарь философский: «Религиозная практика, имеющая целью переживание в экстазе непосредственного «единения» с абсолютом…». Абсолют же – «духовное первоначало всего сущего, которое мыслится как нечто единое, всеобщее, безначальное и бесконечное и противопоставляется всякому относительному и обусловленному бытию».

Не в том дело, будто Булгаков, чья религиозность сомнительна и уж, во всяком случае, неортодоксальна (чего стоит «Евангелие от Воланда», образ Иисуса-Иешуа, до сих пор вызывающий нарекания), глубоко вникал в философские премудрости. Но независимо от этого его художественный мир уж точно существует вне согласия с «историческим материализмом».

Положим, «Белая гвардия» — относительно «нормальный» роман, продолжающий традицию толстовских семейных романов с заметной поправкой на нервную экспрессивность прозы Андрея Белого. Еще более «нормальна» написанная на его основе пьеса «Дни Турбиных», с настойчивой помощью Художественного театра обретшая очертания привычной для него драматургии, чего не скажешь о непробившемся на подмостки при жизни автора «Беге» с его сновидчеством, с ощущением неумолимого рока. Но ведь и более ранние повести «Роковые яйца» и «Собачье сердце» словно готовили исподволь явление в реальной Москве князя тьмы Воланда.

В самом деле: в «Роковых яйцах» чистый случай, который, конечно, нам вольно счесть «осознанной закономерностью», рождает почти фольклорных чудищ. В «Собачьем сердце» в результате вмешательства в Божий промысел или природный закон на свет является человекопес – опять нечто из мифологии, как бы ни противился бытовой облик Полиграфа Полиграфовича сравнению с мифическим монстром. И в обоих случаях автор своею волей пресекал разрушительное вторжение чудищ в привычный быт; взбаламутив и вздыбив его, возвращал в первоначальное состояние. Тем самым явив, может быть, пока еще художественную робость: во всяком случае, Горький жалел, что в первой из повестей «поход пресмыкающихся на Москву не использован, а подумайте, какая это чудовищно интересная картина!». (Как будто «поход» был бы дозволен цензурой, с которой Булгаков покуда считался и которая запретила «Собачье сердце».) Да и у Шарикова, не возвратись он в свое песье обличье, была-таки «чудовищно интересная» перспектива, много-много раз реализованная его собратьями в действительности: сжить со света своего создателя профессора Преображенского, а затем и науськивателя-инородца Швондера.

И вот в романе «Мастер и Маргарита» является Воланд, и автор передает ему свои функции (одно, и серьезное, утешение: являя тем самым высшую степень художественности, когда персонаж получает жизнеспособность и самостоятельность). Мало того что обвораживающий булгаковский смех отдан на откуп подручным дьявола, Коровьеву и Бегемоту, но и дело справедливости находится в руках Сатаны.

Это он, воплощение абсолютного Зла и абсолютной Власти, призван расправиться с врагами Мастера – то есть с врагами Булгакова, хотя бы и переведенными во «вторую реальность». Известно же, что за обидчиками романного писателя маячили как прототипы преследовавшие Булгакова цензор Осаф Литовский и драматург-доносчик Всеволод Вишневский.

Не зря в письме к жене Булгаков, негодуя, что Владимир Иванович Немирович-Данченко, отдыхающий в правительственном санатории, вызвал к себе свою секретаршу Ольгу Бокшанскую, к слову сказать, сестру Елены Сергеевны Булгаковой, тем самым оторвав ее от перепечатки «Мастера и Маргариты», сетовал: «Хорошо было бы, если б Воланд залетел в Барвиху! Увы, это бывает только в романе!».

Шутка, но знаменательная.

М

ногих сбил с толку эпиграф из «Фауста»: «— Так кто же ты, наконец? – Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». Хотя ведь это – самооправдание Мефистофеля, втирающегося в доверие к Фаусту, следовательно, искренность черта под большим сомнением. Вот и булгаковский Воланд – отнюдь не Робин Гуд, карающий только тех, кто того заслуживает.

Конечно, среди толкований образа Воланда не могла не возникнуть аналогия: Сталин. Не потому ли Булгаков втолковывал своему другу Сергею Ермолинскому: «У Воланда никаких прототипов нет. Очень прошу тебя, имей это в виду»?

Опасение более чем понятно. Но прототипов действительно нет, ибо даже сталинская безграничная (однако в границах страны) власть – не то, что абсолютное могущество Воланда. И если что роднит вождя, во власти которого была, в частности, и судьба самого Булгакова, с дьяволом из романа, то общее направление авторских размышлений: о мистике… Да! На сей раз – о мистике власти, которая, то бишь власть, будучи тоталитарной, тоже не очень считается с законами «исторического материализма».

Размышления о различных степенях власти и той свободы, которую она дает (или не дает) самому властителю, занимали Булгакова. Он – дьявольскими устами самого Воланда – усмехался над самодеятельностью маленького начальника Берлиоза (вот тут – действительно прототип, нагло-невежественный рапповец номер один Леопольд Авербах, также не угадавший своего конца, только не под трамваем, а в чекистском подвале), который убежден, что никто и ничто свыше не управляет его судьбой.

У Булгакова был даже замысел пьесы о том, как некий писатель знакомится со «всесильным человеком», уверенным, «что ему все подвластно, что ему все возможно», в частности, он способен осчастливить своим покровительством и писателя. Как вдруг это всесилие, основанное, заметим, на дружбе со Сталиным, оказывается иллюзорным. В пьесе предполагалось появление и самого Сталина, который лишал недавнего друга доверия. Затем, как водилось, арест, и писатель уже оказывается в положении изгоя, скомпрометированного дружбой с врагом народа.

Словом, неудача. Хуже – опасная зыбкость существования при тоталитаризме, но, что важно понять, говоря именно о Булгакове, все-таки отнюдь не абсурд. Не «бред», не «белая горячка», не ситуация, когда «такого быть не может, а оно есть», как позже напишет в романе «Факультет ненужных вещей» Юрий Домбровский, также исследователь тоталитарного сознания, но обладающий иным, чем Булгаков, опытом. Арестовывавшийся в 1933-м, 1936-м, 1939-м, 1949-м.

Нет. Булгаков в самой по себе мистике власти хотел найти логику – иначе не привел бы в сталинскую Москву Воланда. И, не написав задуманной пьесы о «всесильном человеке», который пал перед Сталиным, зато написал «Батум», пьесу, где Сталин – герой без страха и упрека.

З

ачем написал? Правы ли те знакомцы Булгакова, в основном из деятелей МХАТа, кто утверждал, будто это был исключительно творческий замысел? («Его увлекал, — пишет человек умный и честный, — образ молодого революционера, прирожденного вожака, героя… в реальной обстановке начала революционного движения и большевистского подполья в Закавказье». И звучит пародийно: будто Булгаков – чета тем, кто мифологизировал Сталина как руководителя обороны Царицына или Брежнева – как героя Малой Земли.) Или…

Да, Господи, сколько тут возможно причин! От психологических, когда не только приставленный к дому стукач требует от драматурга «агитационной пьесы», но и друг дома твердит: «Надо сдаваться, все сдались. Один Вы остались. Это глупо!», до бытовых, наконец. Не в том примитивном смысле, что хочется – хотя еще б не хотелось! – сохранить быт, устроенный Еленой Сергеевной («Ужин – икра, лососина, домашний паштет… шампиньоны жареные, водка, белое вино»), но: «Я не то что МХАТу, я дьяволу готов продаться за квартиру!..». А она-то, хорошая и удобная, как раз обещана театром за «Батум».

Что ж говорить о надежде измученного драматурга вернуться на сцену – сперва пусть пьесой о Сталине, а потом, глядишь…

Наверху же все понимают по-своему: они «посмотрели на представление этой пьесы Булгаковым как на желание перебросить мост и наладить отношение к себе» (из дневника Е.С. Булгаковой). То есть выпросить хотя бы титул попутчика, который ему, до сих пор «не рядящемуся даже в попутнические тона» (как выразился прототип Берлиоза), был не по заслугам. Не по чину.

Неважно, что сам Булгаков на титул не претендовал; это – «бездоказательное обвинение», записывает Елена Сергеевна. Важно, что так оно выглядело – и только ли для начальства?

Как известно, ничего не вышло: Сталин запретил пьесу о себе самом, снова переиграв Булгакова («Люся, он подписал мне смертный приговор», — скажет тот жене, потом, в разговоре уже с Ермолинским, как бы признавшись, что, скорее, приговорил себя сам: «Ты помнишь, как запрещали «Дни Турбиных», как сняли «Кабалу святош», отклонили рукопись о Мольере?.. У меня не опускались руки… А вот теперь смотри – я лежу перед тобой продырявленный…»).

Причем Сталин, возможно, даже испытал удовольствие от того, что и Булгаков «сдался». А «сдавшийся» он был уже неинтересен тому, кто не мог не любоваться стойким полковником Турбиным.

Что бы там ни было, но, прежде чем написать пьесу о славной юности будущего диктатора, Булгаков вывел в «Мастере и Маргарите» Воланда, которому уж поистине «все подвластно… все возможно». Написал роман, где Власть и Зло возведены на ступень наивысшую. Выше не бывает. Туда, откуда очень легко – и не только в расчете на слабые души – выглядеть обаятельным по причине недоступной смертным абсолютной свободы. От всего на свете, включая человечность. Начиная с нее.

Произведение, в котором автор с наибольшею полнотой реализует свой дар, — всегда победа и выход. Но победить можно и себя самого. Выйти – к осознанию собственной обреченности, гибели. «Мастер и Маргарита» — роман, конечно, великий — такой выход, такая победа. Веселье его, конечно, неподражаемое — веселье висельника.

Уничижаем ли этим Булгакова? Разумеется, нет! Упрекаем его? Еще не хватало! Так, однако, сложилась судьба – среди прочих, равных и разных по драматизму. О них читай (если захочется) дальше.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow